Азиатская книга
Шрифт:
На прощание нам предложили подписаться на каталог студии («Мы даем скидку – специально для наших иностранных гостей…»). Фотографии в каталоге красивые, да и поддержать искусство не грех. Но мы поскупились.
Киото
Из окна поезда «Синкансэн», несущегося со скоростью 300 километров в час, чередование пейзажей похоже на тасование карт в руках шулера. Сколько ни всматривайся, все равно не поймешь, что к чему. Одно сменяется другим настолько быстро, что у тебя создается впечатление, будто ничего не изменилось. Это кинематографический эффект, превращение динамики в статику. Зрение покоряется обману, принимает его как данность. Мимо летящего во весь опор состава медленно проплывает панорама панельных застроек. Следующая станция – Фукуяма. За дебаркадером виднеются очертания замка даймё. Наверное, реконструкция. В какой-то момент эти феодальные замки становятся неотличимыми один от другого. То же и с пагодами. Драконья чешуя крыш, длинный шпиль, «врата трех освобождений», тахото, дайто… Все сливается воедино, превращается в застывший ручей («шаг за шагом останавливать звук журчащего ручья» – суть практики дзадзен, согласно Судзуки 50 ).
50
Дзадзен – основная медитативная практика в дзен-буддизме; Дайсэцу Судзуки – японский философ, популяризатор дзен-буддизма.
Махнув рукой на виды, я опустил штору и уткнулся в киндл. «Исповедь неполноценного человека». Осаму Дадзай – какая-то двоящаяся фигура; от его творчества рябит в глазах, как от этих заоконных картин, если вглядываться в них, чуть сбавив скорость. В одну минуту его проза кажется невыносимым нытьем, а в другую – пронзительной и достоверной. Скорее всего, она невыносимое нытье с гениальными вкраплениями. И, возможно, именно эти вкрапления, не позволяющие «списать в утиль» весь корпус Дадзая, были тем, что так раздражало Мисиму. Впрочем, Мисиму, кажется, раздражало практически все, кроме него самого и нескольких авторов, избранных им по неочевидному принципу. В этом смысле он похож на Набокова. У Мисимы с Набоковым – при всей несхожести образов и биографий – вообще масса общего: многоязычие, литературная виртуозность, своеобразное сочетание новаторства с консерватизмом, strong opinions, поза аристократа. Странно, что никто из американских критиков, охочих до подобных сравнений, об этом не писал. Или просто мне не попадалось. Попадались сравнения Набокова с Кавабатой (шахматы против го), с Танидзаки (Лолита против Наоми). Хотя как раз в случае Танидзаки, по-моему, никакого сравнения быть не может. Я честно пытался читать «Свастику», «Татуировку» и кое-как одолел примерно половину эпопеи «Сестры Масаока». Больше не смог. А вот Мисиму – «Золотой храм», «Жажду любви», «Смерть в середине лета» – прочел на одном дыхании. И господь с ними, с его strong opinions.
Если Мисиму раздражает все, что не вписывается в его картину мира, то Дадзая раздражает в первую очередь он сам. Поэтому у первого – «Исповедь маски» (вполне набоковская игра), а у второго – «Исповедь неполноценного человека». И то и другое – повесть о себе («ватакуси сёсэцу»), она же «эго-беллетристика». Это жанр, в котором написано лучшее не только у Дадзая, но и вообще в современной японской литературе. Симадзаки, Мотодзиро, поздний Акутагава, Наоя Сига и т. д. В более широком смысле сюда можно отнести и «Рассказы на ладони» Кавабаты (там, где он, ребенок, видит своих родителей умирающими от чахотки), и трилогию Кэндзабуро Оэ об отношениях отца с умственно отсталым сыном, и военные ужасы Сёхэя Ооки, и «Хроники моей матери» Ясуси Иноуэ, и даже наркотический бред Рю Мураками. Весь этот надрыв, определяющий японскую литературу ХX века. Откуда столько «эго-беллетристики»? Может, она тоже, подобно чайной церемонии, икебане и самурайскому уставу, берет начало в дзен-буддизме? «Когда человек говорит о себе, он забывает себя» – это из Догэна. Душераздирающая исповедь как одна из разновидностей дзадзен. Но мне по вкусу и более сдержанная проза: Нацумэ Сосэки, Мори Огай. Последний – ровесник Чехова – по профессии был врачом. Его стиль изложения предельно сух, как в истории болезни. Вот к чему хотелось бы стремиться.
Киото полон литературных ассоциаций. Они часть экскурсии, как в Петербурге. Вот Золотой храм, где герой Мисимы боролся со страшной силой красоты. Вот веселый квартал Гион, где до сих пор живут гейши, сошедшие со страниц Кавабаты и Кафу Нагаи. Вот императорский дворец, где полы скрипят – не скрипят даже, а кричат, как голодные чайки, целый птичий базар (оказывается, такими скрипучими их делали специально, чтобы слышать, когда кто-то идет). Вот придворная музыка гагаку, придворная живопись суми-ё. Горная река на картине похожа на стеганое полотно, прошитое красной нитью; гребни гор превращаются в гребни волн, и лодка, несомая течением, повторяет форму волны. И опять литературные ассоциации: эпоха Хэйан с ее дайнагонами, тюнагонами, левыми и правыми министрами, северными и южными покоями, дворцовыми интригами, альковными историями, культом красоты, обязательной любовной перепиской в стихотворной форме. Все, что запечатлели родоначальницы японской литературы Сэй-Сёнагон, Нидзё и Мурасаки Сикибу. Благодаря их сочинениям мы имеем самые подробные сведения о жизни местной аристократии в X веке. Но чем больше сведений, тем труднее сложить их в общую картинку. Эпоха Хэйан непредставима, она кажется чем-то инопланетным. «„Повесть о Гэндзи“ была написана тысячу лет назад, – говорится в музейной брошюре, – но читается так, как будто написана в наше время». Не знаю, не знаю. Первое, что приходит мне в голову при упоминании «Гэндзи-моногатари», – это обычай хэйанской знати вымазывать передние зубы черной краской.
В Киото нам выпало двухдневное счастье бесцельно слоняться по городу, восхищаясь тем, о чем было заранее известно, и поражаясь тому, о чем известно не было. Идеальный туризм, готовый судить обо всем сплеча, выдумывающий миф за мифом и блаженный в своем неведении, – что может быть лучше? Мы уплетали морских гадов на городском рынке, ужинали подозрительно недорогой говядиной кобе и ядовитой рыбой фугу под умиротворяющие звуки кото и сямисэна. Случайно оказавшись в самой гуще фестиваля Гион-мацури, мы улюлюкали вместе со всеми, пока раскрасневшиеся мужики с выпученными глазами тащили куда-то горящее бревно. В храме Фусими-Инари мы хлопали в ладоши и звонили в колокольчик, сзывая синтоистских богов, вытягивали удачу из номерного ящичка и даже брали напрокат кимоно и гэта 51 – словом, делали все, что полагается туристам. Но фокус был в том, что рядом с нами японцы, стар и млад, делали все то же самое. Вот еще одна отличительная черта, не выпадающая из общего стереотипа, но тем не менее достойная удивления: оказывается, местные жители клюют на приманки для туристов с не меньшим, а то и большим энтузиазмом, чем сами туристы. Сказывается ли тут чрезмерная занятость, вынуждающая человека принимать все, что не касается его профессиональной деятельности, в облегченном (туристическом) варианте? Или это и вправду национальная специфика? Во всяком случае, в Китае, где вроде бы вкалывают не меньше, я такого не видел.
51
Гэта – деревянные сандалии, традиционная японская обувь.
Из всех храмовых достопримечательностей Старой столицы мне особенно запомнился сад камней в монастыре Дайтокудзи. Там расчесанная в аккуратные борозды галька символизировала реку жизни, текущую от водопада рождения к океану нирваны. На пути попадались большие камни; один из них был черепахой, пытающейся плыть против течения, другой – спящей коровой. Корова спит, потому что все время смотрит в прошлое. Вот уже пятьсот лет корова и черепаха лежат в каменной реке, не замечая друг друга. По другую сторону океана нирваны – справочный центр и сувенирная лавка, где развешаны таблички с изречениями корифеев дзен-буддизма. «Истинное сознание – камень, подобный чистой воде, изливаемой в чистую воду…» «Прошлое – верхушка сердца, настоящее – верхушка кулака, будущее – затылочная часть мозга…» «Только набрав воды в черпак, ты ощущаешь воду как живое существо…» Вот что можно читать часами, вкладывая смысл, точно добавляя соль или перец, по вкусу.
После ужина мы бродили по Гиону, шпионя за жизнью выбеленных обитательниц «мира ив и цветов» и их клиентов-толстосумов. Попав в этот квартал, практически не изменившийся с XIX века (узкие улочки, двухэтажные чайные домики с бамбуковыми оборками и оградой, похожей на завязанный «барабанным бантом» пояс от кимоно), ты испытываешь уютное чувство безопасного подглядывания за греховно-таинственным, как при чтении детективов Эдогавы Рампо. Наша прогулка была настоящей «фотоохотой», причем охотились не мы одни. Когда из театра, где мы незадолго до того смотрели «Мияко одори» 52 , выплыли пять майко 53 в сопровождении клиентов, все проходившие мимо японцы повынимали айфоны и принялись щелкать. Если им можно, то и нам можно. И мы с удовольствием примкнули к своре папарацци с айфонами на изготовку. Майко шли с каменными лицами, глядя прямо перед собой, а их пожилые клиенты сыпали шутками, размашисто жестикулировали – в общем, развлекали нанятых ими девушек, как могли. По всему было видно, что непрошеное внимание со стороны прохожих этим великовозрастным волокитам только в радость. Наконец они нырнули в узкий проход, в конце которого, как объяснил нам кто-то из японских папарацци, находился ресторан «для своих» («for regular patrons only, new faces cannot go in»). Все переглянулись, как бы поздравляя друг с друга с удачной охотой, и снова полезли в айфоны – проверить, хорошо ли получились снимки.
52
«Мияко одори» – Традиционное танцевальное представление.
53
Майко – ученица гейши.
Коя-сан
День долог, как для ребенка; гора спокойна, как бесконечное прошлое. Монастырский быт кажется неправдоподобной идиллией. Комнаты, выстланные татами; раздвижные сёдзи и перегородки, обклеенные рисовой бумагой, расписанные традиционными цветами и птицами; ужин, на который хочется смотреть, а не есть, потому что сервировка сама по себе – произведение искусства. Футон, дзабутон, юката. Почти как в рёкане 54 . Только вместо купания в горячих источниках и массажа здесь предлагают молитву и медитацию. А так – сплошной санаторий. Не совсем то, чего я ожидал. Одна приятельница, японская художница, живущая в Нью-Йорке, со смехом рассказывала, что западные хипстеры ездят в Японию специально для того, чтобы их побили палками в буддийском монастыре. Говорят, в нью-йоркских салонах БДСМ клиентура состоит преимущественно из трейдеров с Уолл-стрит. Я не трейдер и не горю желанием быть битым, но в остальном вполне соответствую стереотипу «дзен-туриста». Нормальный обыватель, чей поиск не выходит за пределы дозволенного и предусмотренного в часы досуга.
54
Футон – толстый хлопчатобумажный матрас, расстилаемый на полу; дзабутон – плоская подушка для сидения; юката – легкое кимоно без подкладки; рёкан – традиционная японская гостиница.
В шесть утра звонит колокол. Сначала несколько ленивых ударов, потом все чаще и настойчивей, как гонг в Пекинской опере, имитирующий учащение пульса во время батальных сцен. Но эта побудка не нужна: все давно проснулись. Монахи – по привычке (утренняя медитация начинается в три часа ночи), а я – из-за непроходящего джетлага. Когда полтора часа назад я раздвинул сёдзи и, стараясь никого не будить, вышел в коридор, в монастырской канцелярии уже горел свет. Двое послушников разбирали какие-то бумажки; третий, сидя в позе лотоса перед ноутбуком, впечатывал цифры в таблицу Microsoft Excel. Я вышел в сад, уселся на камень. Медитировать я не умею, зато в отключку ухожу на раз, могу часами пребывать в полной прострации. Может, это тоже такая медитация? «Нет, – смеется Нобу, – это антимедитация». Нобу – мой ровесник. Он принял постриг пятнадцать лет назад. Что я делал пятнадцать лет назад? То же, что и сейчас. Занимался антимедитацией.
– Как получилось, что ты стал монахом, Нобу?
– А благодаря иностранцам. Таким, как ты. Мне в школе всегда легко давался английский. Я даже думал, это станет моей профессией. Но в университет сразу поступать не хотелось. Искал какую-нибудь непыльную работу. В конце концов устроился в этот монастырь переводчиком. К нам сюда то и дело наезжают иностранцы, а английского никто не знает. Ну вот, я начал переводить речи настоятеля. Пока переводил, много всего выучил. И решил остаться. А настоятель – он отец моего школьного друга. Он меня с детства знал и поэтому согласился взять в ученики. Чтобы стать монахом, нужны связи.
– А если связей нет?
– Ну не знаю. Можно попробовать устроиться в монастырь уборщиком. Полотером там, судомойкой. Начать с этого. Но вообще трудно. Мне даже кажется, что иностранца охотнее возьмут, чем японца. Хотя к иностранцу никто всерьез не относится. Его по-настоящему обучать не нужно, он здесь не за этим.
Два молодых монаха читают сутру, сидя по краям алтаря. Монотонные распевы, сопровождаемые барабаном, тарелками, колокольчиками. Японские буддийские песнопения сёмё делятся на две категории – рёкёку (простой стиль) и риккёку (сложный стиль). Интересно, в каком стиле поют эти двое? В чем разница между простым и сложным? Никто ничего не объясняет. Пузатый настоятель, сидящий в центре, подхватывает каждую фразу песнопения с середины. Буддийский канон. Вернее, Каннон. Нет, Каннон – это из синтоизма. Тысячерукая богиня. Тысячекрылый журавль. Стон горы. Стон горы Коя-сан – это сёмё. Почему он поет таким нарочито противным голосом? Голос человека, страдающего запором. И внешность под стать. Так должен был бы выглядеть Досэн из «Золотого храма». Тысячекрылый канон. Нет, это из синтоизма. Аматэрасу 55 . Сусаноо-но микото 56 на склоне лет. Все, что я знаю, – из книг. Книжный мальчик. Какой еще к черту мальчик? Я дяденька с негибким телом и путаницей в голове. Сидеть надо c полузакрытыми глазами, с прямой спиной, скрестив ноги так, чтобы колени касались пола. Вдох-выдох, вдох-выдох, вот так. Поза равновесия. Энергетические каналы. Но у негибкого дяденьки от этого полулотоса болит правое бедро. Боль в бедре и путаница в голове. Не в этом дело. Мое сознание – вращающаяся дверь или камень-голыш, один из миллиона в саду камней. Надо отвлечься от своего камня и обозревать весь сад. Так советовал Нобу. Ему легко говорить, он гибкий. Я закрываю глаза и пытаюсь наблюдать за собственными мыслями. Чувствую, как кто-то трясет меня за плечо. Это не иллюзия сансары, это пожилая прихожанка, выступающая в роли парторга. Всем присутствующим полагается по очереди подойти к буцудану, помолиться Светлоликому и пересыпать щепотку пепла из одной курильницы в другую. Теперь мой черед. Но я не хочу молиться, не могу. Я здесь не за этим. А зачем тогда? Молись, не задерживай очередь. Кажется, сейчас меня выгонят. Пока я жестами препираюсь с парторгом, преподобный заканчивает молитвословие и обращается к мирянам. Сидя лицом к нам, он напоминает уже не настоятеля из «Золотого храма», а сувенирную статуэтку Будды с брюшком-жемчужиной. Его речь обращена к нам, но глаза прикрыты (надо сидеть с полузакрытыми глазами, чтобы внешнее уравновешивало внутреннее), взгляд расфокусирован. Если избыть привязанности, что тогда? Сосна зеленая, а снег белый.
55
Аматэрасу – богиня солнца.
56
Сусаноо-но микото – бог ветра. «Сусаноо-но микото на склоне лет» – название рассказа Акутагавы.