ЖАНРЫ

Бабушка, Grand-m?re, Grandmother... Воспоминания внуков и внучек о бабушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX-XX веков
Шрифт:
«Балкон раскрыт И ветка белых роз В окно мне дышит ароматом…»

– громко декламирую я, стоя посередине комнаты, любимого Блока. А любимый художник у бабушки Жуковский. У него тоже все балконы, террасы, но не замкнутые пространства, а распахнутые наружу, так что и нет уже этих террас, а есть листва, заглядывающая в окна, и солнце, разбивающее эти окна об пол солнечными квадратами.

В Тарусе, 1971

В моей жизни тоже есть такая терраса в Тарусе, в цветаевском доме, в котором росла когда-то в голодные послевоенные годы моя мама, а теперь мы ходим туда просто в гости, пить на ней чай с Инной и Евгенией Ивановной Цветаевой (вдовой Андрея Цветаева [3] ).

Терраса эта совсем не такая, как на картинах Жуковского, много меньше, но равно и лучше, потому что розы, а вернее, белый шиповник перевешивается через ее перила отовсюду, а за ним, в просвете берез, Ока, призывно поблескивающая серебряной рябью. В доме, после солнца террасы, темно, почти холодно и как-то особенно пахнет временем, как пахнут только очень старые книги и вещи, давно убранные на полати. И в этом сумраке смотрит на меня со стены комнаты молодая женщина за роялем, в голубом пышном платье, «обязательно бальном». Это Валерия Ивановна Цветаева, она давно умерла.

3

Брат Марины Цветаевой по отцу, сын Ивана Владимировича Цветаева от первого брака с В. Д. Иловайской.

Сейчас, почти через тридцать лет, умерли уже и Евгения Ивановна, и ее дочь Инна и моя бабушка, и дом этот уже два года как сломан его новыми хозяевами, милейшими и интеллигентнейшими людьми, построившими на его месте новую дачу, вполне соответствующую их положению и достатку.

Да и шиповника белого в Тарусе почти нигде не осталось, вместо него золотые шары гордыми победителями перевешиваются тебе навстречу из-за каждого второго забора.

Бабушка любит цветы, и золотые шары тоже любит. Но эта ее любовь сразу же превращается в очередное занятие для меня. «Смотри, какое чудо тебе Марья Филипповна передала!» – показательно бодрым голосом говорит она, возвращаясь от соседей с рассыпающимся во все стороны золотым букетом. «Надо их скорее нарисовать, пока не завяли!» – прибавляет она, заметив тоску в моих глазах (мы как раз договорились с ребятами играть в казаков-разбойников в овраге). Но в эти игры бабушка со мной не играет, от нее не спрячешься ни казаком, ни разбойником. И я вынуждена рисовать и золотые шары, и белую розу в стакане (совсем как у Врубеля, по словам папы), и малиновый пион, который, как назло, распустится завтра у кого-нибудь на огороде. Но постепенно тоска сменяется почти физическим удовольствием от блеска сырых мазков акварели на белой бумаге, и вот, отчасти благодаря бабушке, я – художник, и хотя давно уже не рисую золотых шаров в синей вазе, сама теперь мучаюсь при виде куста сирени или белого облака груши, распустившегося под окном. «Господи, разве Это можно нарисовать, но что-то ведь надо со всем этим делать!»

При полном презрении к устоям буржуазного быта («мещанка» было самым страшным ругательством в ее устах) главным украшением своей комнаты, в которой росла и я, бабушка видела рояль и картины на стенах. Последние должны были быть моими. «Ты будешь рисовать, а я тебе за это буду читать», – говорила мне бабушка, и выбора у меня уже не было. Я так и вижу ее засыпающей над описанием Аустерлицкого сражения в «Войне и мире». Выбора уже не было и у нее, русскую литературу я должна была знать без сокращений. А вот мы бодро шагаем в библиотеку, маленькую московскую, на углу Измайловского бульвара, рядом с которой мы живем, или большую Тарусскую на горке за «портамойней». В библиотеках бабушку давно знают и всегда радостно встречают, вынося из запасников все новые и новые книги, почему-то недоступные другим посетителям. Диккенс, Гюго, Конан Дойл – все это уже давно прослушано мной и прочитано бабушкой. В Тарусе в библиотеку нам с подружкой разрешено бегать и одним: подклеивать ветхие книги. Это тоже придумка бабушки. Она выдает мне дома аккуратные полоски белой бумаги, которые мы потом с наслаждением подклеиваем к пушистым краям выскальзывающих из рук страниц. Старые книжки толще, мягче новых, почему-то теплее на ощупь и – неожиданное открытие – пахнут по-разному, в зависимости от автора.

Дома мы сами делаем альбомы. Бабушка нарезает серый картон, обложку обклеиваем бархатной бумагой, под ее цвет подбираем ленточку – это завязка. Альбомы называются «Что я видела» и разнятся по годам. Соответственно, каждая страница – отчет об увиденном. Конечно, туда никак не попадают такие волнующие меня события, как пятнистый щенок, обнаруженный под лестницей в подъезде, или пачка дядиных сигарет, почему-то оказавшаяся докуренной у сестры в кармане, но музеи и выставки, на которых я была, должны быть все. Если мы посмотрели фильм, я обязана нарисовать иллюстрацию. Между поездкой в Абрамцево, портретом Царевны-лягушки и программками консерватории – обязательные программы-приглашения с домашних праздников. Они – необходимое условие – все рукотворные и непохожи одна на другую. Внутри все, как у настоящих. Артисты – я, мои сестры, дети друзей. Редко, но участвуют взрослые, например: «Буря мглою небо кроет… Исполняет Е. Утенков (мой отец), аккомпанирует Т. Филимонова (двоюрная сестра)». Бедный папа…

В доме, где растут дети, обязательно должны быть детские праздники – эту бабушкину аксиому усвоили мы все. Мама пишет сценарии, папа рисует декорации, бабушка шьет костюмы. У каждого детского вечера свое название, своя тема.

На маленьких тусклых фотографиях (папа печатает их сам, закрывшись в ванной) я то в костюме снегурочки, то куклы-коломбины, то шарманщика с настоящей шарманкой, склеенной из картонной коробки и разрисованной накануне. У шарманки даже есть ручка, настоящая, я кручу ее и пою, а сестра играет:

«По разным странам я бродил, И мой сурок со мною… И мой всегда, и мой везде, И мой сурок со мною».

Сурка у меня, конечно, нет, но зато есть картонный попугай с магнитиком в клюве, он вытаскивает конвертики с пожеланиями гостям.

При всей «небогатости» жизни, после концерта или представления – обязательное угощение. На столе фирменные бабушкины пироги с вареньем, капустой и грибами (тарусскими), а около каждой чашечки мандарин, новогодняя диковина, кожура его раскрыта как цветок, в середине свечечка. Когда все рассядутся, свечки зажигают и надо играть: у кого дольше всех прогорит… На елке тоже свечи, всегда настоящие, в маленьких медных подсвечниках-прищепках, раскрашенных в разные цвета еще моей прабабушкой. От этих живых огоньков в комнате раздается треск и пахнет смолой и лесом. Елка тоже у нас всегда настоящая, иногда, если не удается найти хорошую, ее связывают из двух худеньких доходяг («одры» – называет их бабушка), и я, надевая звезду, замираю на стуле в испуге и удивлении: две верхушки (как сейчас две макушки у моего ребенка).

Бусы на елке тоже бабушкины, старинные, тяжелые стеклянные или плетеные из красных, серебряных и золотых нитей, их одевают в первую очередь. Часть игрушек обязательно должна быть самодельной. Мне не нравятся самодельные игрушки, разве их можно сравнить с блестящими большими шарами из магазина, в которых, если присмотреться, отражается вся комната, а ночью они тихо проворачиваются и поблескивают в темноте. Но моего мнения никто и не спрашивает, просто дня за два до праздника к нам приглашаются сестры Вяжлинские, и мы целый вечер клеем бесполезные хлопушки (не стреляют) и гирлянды. Хорошую цветную бумагу не купишь, и в ход идут бабушкины запасы, обертки от чая, фольга от шоколада, картонки от тортов. Фантики от конфет бабушка тоже не выбрасывает, из них она делает петушков. Их уже целая армия: от совсем крошечных (фантики от ирисок) до огромных (шоколадки), хранятся они в особой коробке и выдаются мне только в качестве награды, например за выученное длинное стихотворение. Я расставляю петушков на ковре по росту, но сразу на душе становиться пусто и скучно, я совсем не Суворов, и любое правильное построение – конец игре.

Каждые зимние каникулы, нестерпимо холодные в нашем географическом поясе, бабушка вывозит меня на этюды в один из маленьких подмосковных городков. За 6 лет учебы в МСХШ мы объехали их почти все. Живем мы в маленьких двухэтажных гостиницах, с деревянными скрипучими лестницами в коридорах, почти всегда в одиночестве. На улицах этих городов дует пронизывающий осенне-весенний ветер, идет мокрый снег, бесконечно долго смеркается, и в сумерках, за всем этим снегом и дождем, встает величественное пространство земли и неба, открывающееся за поворотом реки близ Боровска, Можайска, Вереи или Волоколамска. Оно, это пространство, существует отдельно от меня, уже не являясь моим физическим продолжением, как поворот знакомой улицы в Тарусе. Его нельзя было обживать, перед ним можно было только предстоять.

Сама бабушка, совершив и без того мучительный для нее переезд из Москвы (при ходьбе очень болели колени) и обосновавшись с книгами в гостиничном номере, с неизменным кипятильником на столе, старалась уже никуда не выходить. Выходить должна была я и, возвращаясь, приносить рисунки. Рисовать я могла все что угодно, и эта свобода заставляла меня бесконечно блуждать по незнакомым окрестностям одиноким соглядатаем чужой жизни. Сама бабушка совсем не тяготилась своим вынужденным заточением. Сейчас мне кажется, что это было самым любимым ее временем. Все проблемы на время отступали, я была где-то рядом, а к быту у бабушки было отношение простое. У нас и дома никогда не было ничего лишнего. Помню, как в детстве я мечтала о мягком диване и креслах перед телевизором (телевизора у нас тоже не было), таком же, как у наших родственников. Пройдет время, и я куплю похожий диван на свои первые заработанные деньги, но не почувствую долгожданного счастья: он окажется таким большим и громоздким, что мы уже 20 лет спорим, куда и кому бы его поставить.

Конечно, не из одних праздников и путешествий состояла наша с бабушкой жизнь. Было в ней место и драме. Бабушкин характер вообще был полон противоречий. Жесткий, гордый и властный от природы, да еще прокаленный бедами и невзгодами, он имел одну слабину: огромную, страстную любовь к детям. Поэтому все наше воспитание – мое, а прежде и мамино, состояло из смешения строгой безоговорочной дисциплины с мягкостью, доходящей порой до бессовестного баловства. Например, я никогда сама не стелила свою постель, до 20 лет не мыла посуду (упущение выше меры восполнено жизнью), не убирала комнаты, не собирала портфель. То же самое повторялось и на каком-то глубинном, эмоциональном уровне. Эта «слабина», эта огромная беззащитная любовь к нам мучила и саму бабушку, делая ее зависимой от нас и рождая бесконечные обиды. Обижалась бабушка очень бурно и «нешуточно». Дверь в ее комнату с шумом захлопывалась, и в квартире повисала зловещая тишина. Но это было затишье перед грозою. Глубина бабушкиной обиды измерялась этими часами, а то и днями, проведенными за закрытой дверью. И чем дольше был этот период, тем громче и разрушительней ураган обвинений в наш адрес, следующий за ним. Никакие уговоры и слова покаяния не действовали, наша черствость, грубость и неблагодарность превышали любое прощение. Тут уж доставалось всем: и маленьким, и большим. «Гусар!» – возмущенно выкрикивала бабушка, видимо, самое страшное оскорбление, стремительно проносясь по коридору мимо папы, образца кротости и смирения нашей семьи. «Хабалка!» – это уже мне. Если градус обиды достигал предельной величины, бабушка демонстративно надевала ботики с самодельными вставками на носках (болели пальцы) и говорила, что уходит от нас из дома. Тут уж и я начинала рыдать от ужаса.

Поделиться с друзьями: