ЖАНРЫ

Бабушка, Grand-m?re, Grandmother... Воспоминания внуков и внучек о бабушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX-XX веков
Шрифт:

Но кабинет дяди Александра Яковлевича, часто по целым месяцам запертый в его отсутствие, был для меня самая знаменитейшая, самая поучительная комната. Когда я подрос и уже умел читать, я часто выпрашивал ключик от дверей этого кабинета, там выбирал себе любую книгу и читал, забравшись с ногами на диван. Весь этот кабинет был и музей и библиотека. <…>

В этом же кабинете помню я воздушное огниво и огниво в виде пистолета на ножках. Дядя мой постоянно курил трубку, носил при себе трут и кремень. Запах трута особенно мне памятен; теперешние спички пахнут фосфором и постоянно напоминают мне, что время огнива и трута также кануло в вечность, как и мое младенчество.

По ту сторону ворот тянулась изба с двумя крыльцами – там была кухня. Кушанья к столу носили через двор. Там жили дворецкий с женой, жена Логина с дочерьми, жена Павла с дочерьми, повар, кучер, форейтор, садовник, птичница и другие. Редко бывал я в этой избе; но все же бывал, и помню, как я пробирался там мимо перегородок и цветных занавесок. Сколько было всех дворовых у моей бабушки – не помню, но полагаю, что вместе с девчонками, пастухом и косцами, которые приходили из деревень, не менее шестидесяти человек. И все это надо было кормить и одевать… что все было… жалованья не получал никто, даже никто и не воображал себе, что можно получать какое-то жалованье!

Вот тот дом, где я в детстве проводил каждое воскресенье. <…> Накануне больших праздников весь дом с вечера наполнялся запахом ладана, везде у образов горели свечи и лампадки, а образов было так много, что на Страстной неделе в комнату теток вносили длинный стол, на котором и они сами, и их горничные снимали с образов серебряные ризы, мыли их и с помощью щеточек чистили их толченым мелом. Помню, какое это было продолжительное, хлопотливое и лично для меня приятное занятие.

Кроме дворовых, бывали в доме и приживалки. Помню одну старуху, которая помещалась как бы на полатях, в каком-то отверстии над дверью комнаты моих теток. <…> Смутно я помню эту старуху, сидящую наверху и расчесывающую свои волосы большим деревянным гребнем, каким лен расчесывают перед тем, как начинают прясть нитки. Помню, что она заваривала чай у себя в горшочке и пила его с медом.

<…> Бабушка моя получила свое воспитание, надо полагать, в конце царствования Елизаветы, то есть выучилась только читать и писать; у нее были целые тетради записанных ее рукою народных загадок. Почерк был старинный, крупный и наполовину славянскими буквами – так помню, буква «я» писалась так, как она печатается в Библии, на церковнославянском языке.

Барыня она была характерная и своеобразная, – старая барыня старого века. То беседовала она с нищими, которые в лохмотьях и босиком приходили к ней в спальную; она помогала им, иногда лечила их. Припоминаю, как лечила она одну слепую старуху; дала ей кусок сахару и оловянную тарелку (?) и велела ей тереть эту тарелку куском сахара, и когда на тарелке покажется порошок, смочить его водой и прикладывать к больным глазам. От простуды и от ушибов давала какую-то женевскую мазь домашнего приготовления. Но это благодушие вовсе не мешало ей ворчать и ругательски ругать свою посыльную девчонку, если она уйдет не вовремя или спутает нитки, или спустит спицу и не довяжет чулка. Кажется, она и на колени ее ставила… а впрочем, все это было так давно, что многого я не помню.

<…>

Вечерний чай пили мы после вечерен в пять часов пополудни (раньше, чем теперь мы садимся за обед). Когда, бывало, в гостиной, прозвонив менуэт свой, часы били десять, все говорили: «Ах, как поздно! Пора спать!» Едва ли даже и гости засиживались позднее десяти часов, так как оставаться ужинать в чужом доме не было в обыкновении. Только приживалки, заезжие родственники да холостяки бесприютные, сумевшие в доме стать на короткую ногу с хозяином, могли садиться за ужин.

Чай разливала Дарья, жена толстого и желтолицего дворецкого (самовар ставили на лежанку в комнате моих теток). Дарья же разливала и послеобеденный кофе. Она же была и кума моя (так как я еще в ребячестве крестил дочь ее). В качестве кумы, на Масленице в прощеный день, она приносила мне фунт изюму или фунт фиников. Она же иногда в зимние вечера рассказывала мне такие сказки, что я помирал со смеху, и, наконец, она же, когда я был уже гимназистом, зазывала меня в свой чулан и там поила меня кофеем, моим любимым в то время напитком.

Нечего говорить, что как в доме бабушки, так и у нас соблюдались все посты и что в Великий пост и на Страстной неделе мы не видали ничего скоромного. «Какое обширное поле горшков!» – воскликнул однажды какой-то тогдашний остряк, увидавши обеденный стол, заставленный постным кушаньем. Горшков у нас было немного, но все же то были горшки, а не суповая чаша, сковороды, а не блюда. Мы не замечали в то время, чтоб от постной пищи подводило у нас животы или портились желудки, как это часто замечают теперешние постники… Но – что же мудреного! Во дни моего детства о подделках пищи никто не имел ни малейшего понятия. Химия еще не процветала, и у нас продавалось настоящее ореховое масло, настоящий мед, ничем не подмешанный, и квас был домашний, и колодезная вода была чиста, как кристалл. Святая неделя в доме бабушки проходила без всяких особенностей, только мы ездили к Кафтыревым чуть ли не ежедневно и вместе с детьми дворовых, в зале на разостланном ковре с лубка, согнутого в виде желоба, катали яйца; но Святки сильно пахли стариной. Тогда в этой же самой зале, по вечерам, при свете двух сальных свечей и одной масляной стенной лампы, собиралась вся женская прислуга (кроме старух) и хором голосила подблюдные песни. Бабушка, сидя на своей постели, надушив одеколоном руки, раскладывала пасьянс. Моя мать, ее сестры и кто-нибудь из гостей играли в бостон в гостиной, где на овальном столе стояло варенье, пастила, моченые яблоки, брусника и всякого рода сласти. Из залы я перебегал в гостиную, из гостиной в залу. От варенья – к святочным песням; каждая песня заканчивалась припевом:

Кому вынется, тому сбудется. Сла-а-а-а-ва!!

При этом, соблюдая очередь, подносили и мне тарелку, завязанную салфеткой и звякающую от встряхиванья; я протягивал руку и вынимал из-под салфетки чье-нибудь кольцо или ключик, чья была вещь, тому было и пророчество. И я нес эту вещь в гостиную или в спальную к бабушке и объявлял: вам вышло «Уж как звал кот кошурку в печурку спать» или вам вышло «Уж как шел кузнец из кузницы». Иногда выходило, что моя восьмидесятилетняя бабушка непременно должна будет выйти замуж, и это нисколько не казалось мне смешным или диким! О том, когда можно или не можно жениться или выходить замуж, я не имел никакого понятия, думал иногда, что и меня, мальчугана, могут женить – чего доброго! Когда проходили Святки и зимние вечера начинались все еще с трех-четырех часов пополудни, не раз мне случалось в той же бабушкиной зале участвовать в хороводах, которые водили все собравшиеся туда дворовые. Иногда затевались воистину деревенские игры. Сколько раз, бывало, сидел я на полу вместе с Катьками, Машками и Николашками и вместе с ними тянул: «А мы просо сеяли, сеяли!» – а другой ряд сидящих перебивал нас: «А мы просо вытопчем, вытопчем!»

Все это я очень любил и едва ли не все эти народные песни знал наизусть; но не странно ли: когда в доме бабушки случались свадьбы, и в ушах моих раздавалось: «Виноград в саду растет» или иные песни, в которые, по обычаю, вплетали имена холостых людей или девиц – я затыкал уши, убегал и прятался. До того мне делалось противно и гадко, что я не знал, куда деваться!.. Чем это объяснить? Вдумываясь в такую странность, можно подыскать только одно объяснение: вероятно, я верил, что если эти и свои и чужие девки назло мне упоминают в своих песнях мое имя, то этим явно изобличают свое намерение женить меня (!!!). А я мечтал уже о пустынножительстве, мечтал добиться святости и, быть может, в глубине души своей носил уже смутный облик того ангела, которому поверял я

И мысли, детскому доступные уму, И сердцу детскому доступные желанья!

Вот каков тому шестьдесят лет назад был дом моей бабушки. От него веяло далекой стариной даже в то время. Каким бы антиком показался он в восьмидесятых годах нашего столетия, если бы каким-либо чудом можно было воссоздать его. Кто удостоил или удостоит прочтением первый том моего романа «Записки Сергея Чалыгина», тот заметит, как я много был обязан дому моей бабушки [27] .

27

Полонский Я. П.Сочинения в 2 т. М., 1986. Т. 2, с. 366–377.

Воспоминания о бабушке

А. В. Эвальд [28]

Описывая нашу квартиру, я упомянул, что одну из семи комнат занимала моя бабушка с отцовской стороны, Жозефина Иосифовна, или Осиповна, как ее некоторые называли. Это была замечательная старуха по своим оригинальным взглядам, обычаям и привычкам.

Одевалась она по той старинной моде, которой следовала, вероятно, в дни своей молодости, т. е. времен Павла I; по крайней мере, ее костюм близко подходил к тому, в котором обыкновенно изображают императрицу Марию Феодоровну. Дома она носила на голове чепчик, всегда белый, с кружевными гофрированными оборками. Под чепчик она подвязывала на висках пеньковые букли. Ее шею окаймлял широкий белый гофрированный воротник. Шляпу носила с высокой тульей и с широкими полями, в виде отверстия большого тромбона. Зимою на улицу надевала ватный салоп, непременно черный, атласный, а летом – накидку или пальто (не знаю, как это назвать) со многими воротниками. В руках всегда имела большой зонтик, служивший не столько для прикрытия от солнца или дождя, сколько ради опоры ее старческим ногам. Несмотря на этот странный костюм, она, при своем высоком росте, хорошем сложении и умении себя держать с большим достоинством, производила очень приятное впечатление, как красивая старуха. У меня висит до сих пор ее поясной портрет, писанный масляными красками художником Говениусом, на котором она изображена сидящею в своем вольтеровском кресле, с красной суконной обивкой, и, глядя иногда на этот портрет, я, без всякого родственного пристрастия, нахожу, что она была очень симпатичной и представительной старухой. Бабушка была родом венгерка и еще в молодости приехала с мужем в Россию. По-русски она говорила совершенно правильно и свободно, так же как по-французски и по-немецки, и вообще была хорошо образована. Она принадлежала к числу очень немногих женщин, у которых не существует никаких примет, предрассудков, суеверий и всякого тому подобного хлама. В этом отношении она далеко превосходила мою мать, Елизавету Алексеевну, урожденную Захарову, которая, несмотря на воспитание, полученное в Смольном монастыре, верила приметам, гадалкам и всяким другим чудесам. Они часто спорили по этому поводу между собою, причем бабушка никогда не выходила из себя, говорила спокойно, но и толково, а мать моя, обладавшая очень пылким темпераментом, горячилась, возвышала голос, перебивала и торопилась забрасывать не доказательствами, а только примерами. Впрочем, споры между ними часто возникали и по всяким другим поводам, иногда совершенно ничтожным, и я приписываю это главнейшим образом разности темпераментов обеих женщин: бабушка жила больше рассудком, а моя мать – сердцем; бабушка все делала спокойно, обдуманно, рассудительно, а моя мать всегда поступала быстро, по первому впечатлению, и упорно держалась его во что бы то ни стало.

28

Эвальд Аркадий Васильевич (1836–1898) – писатель. Выпускник Николаевского инженерного училища. После отставки занимался литературным трудом. Печатался в «Отечественных записках», «Историческом вестнике», автор романов и повестей.

Но, несмотря на эти споры, возникавшие по всякому поводу почти ежедневно, я не помню между ними ни одной ссоры. Они обе были очень добры, так сказать, отходчивы, не злопамятны и любили друг друга. Бабушка относилась к матери снисходительно, прощая ей некоторые недостатки, а мать питала к бабушке самую почтительную любовь и предупреждала все ее малейшие желания.

В течение всей своей жизни я не встречал человека более самостоятельного во всех своих убеждениях и действиях, как моя бабушка. Она делала только то, что сама признавала разумным или нужным, и решительно не обращала никакого внимания на то, что скажет свет. Так, например, она никогда и ни к кому из наших знакомых не ходила, делая исключение только для семейства одного доктора Пфейфера, о котором я должен поэтому сказать несколько слов. Сам доктор, Антон Антонович Пфейфер, был честный и добродушный старик, очень похож на портреты Крылова (разумеется, баснописца, а не драматурга), только гораздо красивее. Львиная грива серебряных волос на голове и черные, нависшие над глазами, брови, придавали его старческой наружности очень эффектный вид. Он был всегда нашим семейным доктором, избегал употребления лекарств вообще, допуская только домашние средства, преимущественно наружные (горчичники, компрессы, натиранья и т. п.), и вообще был глубоко убежденный гигиенист, что в те времена было большою редкостью. Жена его была женщина очень умная и хорошо образованная, но отличалась чрезвычайно резкими манерами и звонким голосом. Я до сих пор как бы слышу, когда, приходя к нам, она еще в коридоре выкрикивала свое приветствие бабушке:

Поделиться с друзьями: