Багровые ковыли
Шрифт:
Прапорщик Ильницкий – каким молоденьким, совсем мальчишкой, пришел он к ним в Девятую армию, в боевой Двести двадцатый пластунский полк. Под командованием Брусилова они наступали в Прикарпатье, брали Черновицы. Кольцов, тогда поручик, забыл на время о своей студенческой «левизне» и воевал с упоением, не замечая и не боясь смерти. Евгений командовал взводом и тоже, порой безрассудно, рвался в бой. Блажен, кто смолоду был молод…
Вместе они кашеварили у костров, вместе пели песни. Солдаты совсем по-другому относились к войне – как к бедствию. Те, кто побывал в отпуске, возвращались хмурыми. В стране начинался голод, семьи жили трудно, а между тем тысячи новых, разжиревших на военных поставках и коммерческих обманах купчиков и спекулянтов, обзаведясь белыми билетами, кутили напропалую, гоняли на рысаках, на «моторах», водили барышень по «кабинетам». Особенно раздражал солдат сухой закон. Ну ладно, если закон, то пусть для всех. Если воевать, так всем, страдать, так тоже всем.
Вековая тяга к справедливости, к тому, «чтоб на всех поровну», жгла солдатские сердца. Начался разлад. В семнадцатом армия потеряла боеспособность. Сроки наступления или планы обороны обсуждались на митингах. Журналисты в газетных статьях спорили о вещах сугубо секретных, щеголяли друг перед другом своей осведомленностью. Вдруг резко выявились две России – солдатская и офицерская. В этом противостоянии неизбежно должна была родиться некая новая, еще не ведомая никому, загадочная Россия.
Большевики поражали уверенностью: они знали, как создать новый, справедливый мир.
Летом семнадцатого капитана Кольцова и поручика Ильницкого избрали в полковой комитет. Павел думал, что Евгений откажется: он был потомственный военный, из генеральской семьи. Но Женя, хотя к идее выборности командиров относился с большой иронией, остался с солдатами. Он воспринимал это как «крестный путь», как искупление каких-то старых, предками совершенных грехов. Книжный был мальчик, романтический, хотя и грамотный командир.
И вот сейчас Евгений Ильницкий – командир полка, за ним годы войны, ранения, страдания, потери близких, друзей. Время выровняло их возраст.
Почему-то Кольцову, когда он вспоминал младшего друга, казалось, что он должен в конце концов оказаться на Дону, у Деникина или Врангеля, и сейчас Павел был рад, что, выбрав однажды путь, «прапорщик Женя» с него не свернул.
– Я здесь, в Пятнадцатой дивизии, командую Вторым полком, – объяснил Евгений. – У нас прежде начдивом был Юра Саблин, мой одногодок. Да ты его, должно быть, помнишь? А теперь Иоганн Раумец. Мы его Иваном Ивановичем зовем, не обижается. Этот из старичков, ему уже за тридцать…
– А полк?
– Полк новый, перешел с Пятьдесят второй дивизии, когда она вернулась с польского фронта. Пополнили в основном белорусами. Ничего народ, уживаемся… А ты что же?
Ильницкий уже отметил, конечно, что у Кольцова, кроме фуражки со звездочкой, не было никаких иных военных отличий.
– Я здесь со специальным заданием, – уклончиво ответил Павел. – Только недавно прибыл.
– Постой! А не ты ли тот самый Кольцов, который был адъютантом у Ковалевского?
– Выходит, я.
– Живой?! Надо же! А я думал, это просто однофамилец. Мало ли Кольцовых…
И они еще раз обнялись. Уже стемнело, изуродованное лицо приятеля ушло в тень, скрылось, звучал лишь его странный, механический голос.
– Ты где остановился-то? – спросил Евгений.
– Пока нигде. Тут артиллеристы знакомые…
– Слушай, пойдем к нам в полк ночевать. Нам отвели старый амбар – огромный, целый полк поместился. Ночуем, как говорится, гуртом. Так как?
– Согласен.
– Прекрасно! – обрадовался Ильницкий. – А я, понимаешь, вышел, чтобы до темноты посмотреть на место переправы, прикинуть – и надо же, старого друга встретил… Главное – живы, вот что удивительно!
Амбар действительно был огромен, по углам его горело две печки, наскоро «всухую» сложенные полковыми умельцами из кирпичей. Все темное, освещаемое лишь несколькими плошками да огнями печек помещение было забито спящими, сидящими, что-то жарящими на кирпичах красноармейцами Второго полка. Высокий верх амбара уходил, казалось, в черноту неба, и лишь изредка сполохи огня высвечивали перекрестья балок и потревоженных галок и голубей, которые, перелетая с места на место, с треском всплескивали крыльями и обдавали сидящих внизу пометом.
– Во, врангелевская авиация, – ругался какой-то взводный, чистя фуражку. – Забомбили, к чертовой бабушке!
Дым втягивался в неприметные снизу прорехи в дощатой крыше, пахло костром, сухой землей и зерном. У Ильницкого в углу амбара был выгорожен из жердей и горбыля командирский уголок. Там же было сделано подобие нар и на принесенном откуда-то грубом кухонном столе, у плошки, были разложены карты.
– Понимаешь, предлагали идти со штабом в хату, – пояснил Евгений, – да я привык со своим полком. И полк-то, прямо скажем, невелик, всех знаю. Что ж мне отдельно-то?
Слегка освещенная плошкой, повернутая к Кольцову здоровая половина его лица казалась совсем молодой и выдавала командирский энтузиазм.
Кольцов придремал на нарах, пока Ильницкий бегал куда-то к командованию, ходил среди красноармейцев, давал кому-то указания, советовался со своими штабными. Голос его звучал деловито, с привычными командирскими интонациями, но негромко, с характерным легким металлическим скрежетом из-за поврежденной челюсти. Павел улыбался, то проваливаясь в легкий сон, то пробуждаясь от голосов, стуков, позвякивания котелков и жестяных кружек. Ему нравилось чувствовать себя в армии, и это чувство усиливалось от встречи с давним приятелем, хорошим человеком.
Была уже, должно быть, глубокая ночь, когда вернулся Ильницкий и, со стуком сняв сапоги, тяжело и скрипуче опустился на свои нары.
– Не спишь? – тихо спросил он и обрадовался, услышав ответ Павла.
Евгений был возбужден, как всякий командир перед серьезными боями, но голос его свидетельствовал о крайней усталости, и слова падали с медлительностью капели: должно быть, ему было не только тяжело, но и больно говорить. Но хотелось высказаться, поделиться с человеком, который был когда-то его старшим товарищем.
– Понимаешь, за это время у меня бывали всякие настроения. Иногда – отчаяние, иногда – печаль. Не все ладно делалось, не все умно. Много лишней крови, много злобы. Но, понимаешь, из этого всего вырастает какая-то новая, крепкая, еще, правда, не до конца мне понятная Россия. Эта Россия уже не будет проигрывать войны. Не даст себя обижать… И армия. Знаешь, выросли такие толковые командиры. И потом… исчезли эти стенки. Помнишь, как наши полковые офицеры играли себе в землянке в бридж? Вино, баранина, изюм, а вокруг солдаты – как темная ночь. Кто они, что они? Только через унтеров, как будто с помощью рупора, общались. А потом возник этот полный хаос, распад. Казалось, он уже никогда не кончится. Столько офицеров погибли… А Троцкий – он молодец. У нас Павлов из капитанов, Саблин тоже. Раудниц. Все из интеллигентных семей, и к ним – с полным доверием. Такая армия, знаешь, не должна проигрывать сражений. Хватит. Ученые-мученые.