Банщик
Шрифт:
Еще спасибо газете, дающей писателю преимущество перед читателями, без которых она не могла бы существовать, как погибла бы и без писателей. Хотя из рядов читателей, конечно, мог бы появиться писатель, но вряд ли можно утверждать, что писатели способны быть читателями. Однако это так, между прочим, чтобы похвалить читателей.
Прошло слишком много времени, чтобы я мог точно вспомнить, что именно побудило меня взяться за рассказ. Кроме того, перемены и потрясения, которые претерпел первоначальный замысел, были столь частыми и резкими, что исходная мысль представляется теперь очень туманной; натолкнуло же меня на нее — а я точно знаю, что такой толчок был, — как кажется мне сегодня, постепенное вспоминание ушедших полузабытых событий, вызванных в памяти воздействием аналогичных ситуаций, очевидно, вновь возникших, хотя бы даже органы чувств не заметили их и не сумели в них разобраться. Знаю лишь, что как-то раз во время прогулки меня вдруг заинтересовала запутанная психология ужаса. С большой осторожностью реконструируя ныне те свои сумбурные внутренние состояния и действия, я пытаюсь анализировать их шаг за шагом, ведомый стремлением вытянуть нить тогдашнего вдохновения, не порвав ее. Может быть — и даже наверняка — для меня самого все еще останется немало загадок, так что читателю тем более понадобятся терпение и добрая воля.
Я сказал, что отправной точкой для меня был интерес к психологии ужаса, и, возможно, интерес этот и возник оттого, что я собрал все свои силы после ужасного потрясения, пережитого тогда мною самим. Не знаю, было ли это действительно так, но я полагаю, что нужно считаться и с данной возможностью, чтобы избежать помех, которые легко могут появиться, если забыть о таком важном обстоятельстве.
Прежде всего мне кажется, что меня тогда занимал не просто ужас как таковой, ибо я думаю, что это душевное состояние само по себе легко объяснимо, а потому не столь притягательно для анализа. И все же я хочу поведать о нем в нескольких словах, так сказать, для подготовки почвы.
Я разграничиваю ужас физический и психический, которые хотя и объединяются тем, что их общее местопребывание — это человеческая душа, но причины их различны. Первый из них наступает просто от внезапного потрясения чувств, приспособившихся к определенному состоянию физической среды. Большей или меньшей гибкостью нервной системы объясняется то, что разным индивидуумам для возникновения ужаса нужно пережить большее или меньшее потрясение, но физический ужас непременно проходит, как только нервная система вновь приспособится. Первым шагом к очередному приспосабливанию является познание причины потрясения. Безразлично, отвечает ли эта причина реальности полностью или лишь до той степени, что может удовлетворить одного только пострадавшего. Приведу здесь хотя бы два примера. Представим себе человека в совершенно темной комнате, куда неожиданно сквозь узкую щель впустили солнечный луч. Его появление вызовет ужас у индивида, чья нервная система уже приспособилась к темноте, но продлится этот ужас ровно столько, сколько понадобится, чтобы испытуемый сумел объяснить себе причину появления луча. Совершенно безразлично, решит ли он этот вопрос объективно верно, то есть объяснит явление возникновением щели, или же успокоит свою нервную систему толкованием объективно неверным, например, тем, будто луч проник внутрь, просверлив неповрежденную прежде стену. Иной пример, еще более простой, это испуг от внезапного выстрела. В таком случае, собственно, нервной системе не нужно вновь приспосабливаться, ибо момент потрясения проходит мгновенно и исходное равновесие вновь восстанавливается. А вот если выстрелы следуют один за другим — и мне подтвердят это все, кто что-либо подобное пережил, — то тогда нервной системе придется приспосабливаться. И это произойдет, как только мы удовлетворительным (для себя) образом ответим на вопрос о происхождении и направлении выстрелов. Тогда ужас уступит место иному душевному состоянию, то есть страху, о котором мы здесь говорить не собираемся.
Однако было бы ошибочным полагать, что ужас можно отмечать лишь на подобной шкале чувств, где обозначаются некие повышения интенсивности предыдущего состояния. Точно так же можно ужаснуться, когда свет прерывает тьму или удар — тишину, точно так пугает нас неожиданное наступление темноты или тишины. Множество примеров такого ужаса перед тишиной могли бы привести солдаты, возвращающиеся с войны.
Более сложный — и, добавлю, более роковой — это тот ужас, который я называю психическим. Иногда он выступает в сочетании с ужасом физическим, иногда — сам по себе. Но сущность его одинакова: он возникает, когда течение событий, для которого у нас есть субъективно удовлетворительное объяснение, неожиданно прервано… скажем, водоворотом, то есть новым событием, удовлетворительного объяснения которому отыскать невозможно… причем ужас этот сохраняется дольше, чем явление, его вызвавшее. В качестве примера возьмем луч в темной комнате. Допустим, испытуемый объект действительно был способен сделать правильный вывод, что луч проник в темницу сквозь небольшую щель. Так покинет его ужас физический. А теперь допустим, что он не способен объяснить себе, как возникла эта щель, скажем, обстоятельства не позволяют ему принять в качестве объяснения силу человека или машины. Невозможность выяснить, кем или чем было проделано отверстие, повергает его в ужас психический, который длится и тогда, когда вызвавшее его явление уже исчезло или обнаруживает себя время от времени с большей или меньшей силой. Если проникновение луча навсегда останется для этого человека загадкою, можно сказать, что ужас, вызванный данным происшествием, стал составной частью его существа: человек этот будет ужасаться вечно, а поскольку пребывание в состоянии ужаса приходится считать нарушением психики, можно сказать, что его постигла душевная болезнь, которая продлится до тех пор, пока он не найдет удовлетворительного объяснения, то есть, возможно, до самой смерти. Из этого вытекает понимание того факта, почему между умалишенными больший процент людей порядочных, то есть не способных обманывать даже себя самих, и мудрых, то есть тех, кому недостаточно видимости, чем между людьми, которых называют нормальными. Потому так велико число лишившихся рассудка мудрецов и художников.
Теперь я более отчетливо вспоминаю, что вопрос, особенно меня заинтересовавший, предметом своим имел нечто вроде психического ужаса, а то, что его вызвало, уже не должно было оказаться важным в причинно-следственной связи, к тому же степень ужаса и необычайность его причины не всегда находились в прямой зависимости. Чтобы расставить все по местам и как можно более точно выявить истинное положение вещей, попытаемся набросать начало истории, которую я собирался написать.
Если быть точным, ни один из моих рассказов и стихов не возник путем чисто умозрительным.
Если речь идет о стихотворении, это обстоятельство считается само собой разумеющимся, ибо оно всегда предполагает потрясение чувств или резкое нарастание интереса к определенному предмету. И то, и другое несомненно возникает лишь при импульсе извне. Но и мои рассказы содержат по сути внешнюю реальность, хотя родство рассказа с этой реальностью может быть очень отдаленным. Помню, например, что «Прощание со вчерашним днем» было навеяно картиной Франтишека Купки, на которой он пытался особым живописным методом передать рысь всадников в Булонском лесу. Кто читал этот рассказ, помнит, наверное, что его начало представляет собой литературную парафразу этой темы — сперва там действительно говорится об охоте, — продолжение рассказа, однако, не имеет с этой темой ничего общего, и все же могу заверить, что весь он возник из этого посыла. Но как и почему — это я объяснить не в силах.
Подобным же образом возник рассказ «Равновесие» — на основании внешнего импульса, очень далекого от материала этого произведения. Меня заинтересовал акробат, чей огромный успех довелось мне наблюдать в парижском Зимнем цирке; вскоре этот же человек вновь встретился мне в роли по-настоящему веселого зазывалы перед убогим ярмарочным балаганом во время какого-то народного праздника на Монмартре. Контраст между двумя состояниями, в которых я застал его, и неподдельная веселость, выказанная им в период невезения, все это рвалось быть как-то выражено и позже вылилось в конкретное произведение.
Непосредственным толчком к ненаписанному рассказу «Пустой стул» послужил разговор двух людей, совершенно мне неизвестных, долетевший до меня, когда я прогуливался в пражском городском саду. Один мужчина звал другого в гости, и тот обещал, что придет. Приглашавший показался мне по голосу несколько нерешительным и словно бы униженным, приглашенный же заверял его неоднократно, все более убедительно, и наконец удостоверил: «Голову даю на отсечение, что приду».
Не знаю почему, но, когда я услышал этот разговор, мне вспомнилось стихотворение Вильдрака «Визит», где описано, как некий человек вдруг решает навестить того, кого он чуть ли не презирает, — вот гость приходит, вот видит, что хозяин не доверяет искренности его побуждений, а вот гость уже прощается, обещая прийти опять и при этом отлично зная, что был здесь в последний раз. Хотя ситуация, свидетелем которой стал я в саду, представляла собой как бы зеркальное отражение этого стихотворения, меня не удивило, что она мне напомнила именно произведение Вильдрака. Ведь лицо и изнанка всегда взаимосвязаны. Смутило меня, однако, то, что стихи всплыли в моих мыслях не после рассуждений о том, что случилось бы, если бы давший обещание человек никогда не посетил своего товарища, а прежде того. Но я только снисходительно улыбнулся. Однако чуть позже меня заняло новое немое заявление моей фантазии: «Последствия были бы ужасны». И мне не оставалось уже ничего, как только исследовать, что именно ужасного могло бы случиться, если бы некто не пришел в гости, несмотря на обещание.
Рассказ, который я намеревался написать, должен был повествовать об ужасе, охватившем хозяина, когда гость, которого ждали и который пообещал, что придет, не явился.
Мое писательское честолюбие не желало, конечно, удовлетвориться одним лишь описанием. Я хотел быть убедительным, хотел внушить читателю ужас, но как раз в этом-то и состояла сложность. Ибо несомненно верна мысль, что читатель лишится всякой способности рассуждать критически, если я вселю в него ужас. Мне важно было ошеломить читателя, ибо с самого начала я осознавал диспропорцию между материалом и целью, к которой я стремлюсь. Совершенно удивительным представляется мне, что сразу же, как только я начал задумываться об этих сложностях, мне пришло в голову название «Пустой стул». Во-первых, самозваная надпись нравилась мне как концентрированное и впечатляющее выражение сути материала (пустой стул означал для меня стул, который должен был занять некто, так и не пришедший, и потому стул так и останется пустым навсегда, пустым и ожидающим); во-вторых, этим названием божественное провидение указало мне путь, которым нужно следовать, оттачивая рассказ: заглавие, кроме того, означало для меня, что речь идет о стуле, специально выбранном для того, чтобы на него сел гость. «La chaise vide», а вовсе не «une chaise vide»; жаль, что в чешском языке нельзя достаточно точно передать различие между определенным и неопределенным артиклями. То обстоятельство, что для гостя был даже выбран вполне определенный стул, свидетельствует, что визита ожидали наверняка, что, видимо, известно было и точное время. Ведь для того, кто лишь в общих словах пообещал прийти, мы не делаем приготовлений. Этот момент представлялся мне подходящим для намерения сделать рассказ совершенно устрашающим. Я рассуждал так: обстоятельство, что некто, пообещавший прийти, в конце концов не явился, будет тем более устрашающим, чем более вероятным казался этот визит. Наиболее вероятным он будет тогда, когда в нем уже нельзя сомневаться, то есть когда, по сути, он уже состоялся. Таким образом, в рассказе нужно было прежде всего подчеркнуть, что некто в гости шел, но не дошел.
Изначально эта ситуация в рассказе выстраивалась вот как: некто, назовем его Яном, едва выйдя из дому, встречает близкого друга, которого он давно не видел, и тот бросается в его объятия, очень радуясь тому, что после долгой разлуки они вновь встретились. Друга мы назовем Вацлавом. Ян тоже обрадован и решает отказаться от прогулки, не столь, впрочем, важной. Эту встречу двух друзей предполагалось описать таким образом, чтобы нельзя было усомниться, с одной стороны, во внутренней потребности Вацлава нанести визит, а с другой — в потребности Яна уделить внимание давнему другу и достойно принять его. — Тем самым была бы решена задача, почему оба по доброй воле желают этого визита. Теперь мне предстояло сделать так, чтобы в действительности он не состоялся. Для этого было необходимо, чтобы Вацлав и Ян ненадолго вновь расстались. Однако же мотив расставания следовало выбрать такой, чтобы он ничем не нарушил расположение духа обоих друзей. Придумать можно было все что угодно, и я, ненадолго задумавшись, решил, что расстанутся они по причине самого визита. Я готов признать, что с точки зрения повествования моя интрига очень слаба, если не нелепа, но по крайней мере можно сказать, что она не нарушает его основы. Ян, стремясь придать беседе, которую оба они с радостью предвкушали, как можно больше доверительности, решает накрыть на стол и просит Вацлава сходить в лавочку неподалеку за пирожными, в то время как сам он возвращается домой, чтобы все подготовить. Такое разделение обязанностей призвано сберечь время для желанной беседы, которое обоим друзьям сегодня особенно драгоценно. Вацлав с радостью соглашается и идет за сладостями. Ян между тем придвигает стулья и столик к камину, готовит чай и ждет. Проходят минута за минутой, час за часом, а подготовленный стул все еще пуст и ждет.
Я не стану сейчас подробно описывать внутреннее состояние Яна во время этого ожидания. Как его нетерпение сменилось злостью, взрывами гнева, потом беспомощностью, отчаянием, и как наконец его охватил ужас — тогда, когда он начал хладнокровно рассуждать. (Хладнокровно, разумеется, с его точки зрения.) Теперь меня скорее занимают средства, при помощи которых я хотел изобразить ужас Яна и передать его читателю. (Какое удовлетворение могло бы это мне принести, тогда как сейчас остается только ограничить себя холодным и трезвым раскрытием секретов моей творческой кухни!) Первая и, собственно, единственная задача состояла в том, чтобы перекрыть все источники, из которых Ян мог бы почерпнуть сведения о том, почему Вацлав не вернулся. Короче, нужно было окружить сюжет ореолом некоей наиболее правдоподобной тайны. Здесь начались огромные трудности, о которые, собственно, и разбился весь план, хотя я не утверждаю, что в ином случае он бы обязательно устоял. Причиной, почему Вацлав не пришел, могло быть, объективно говоря, либо его собственное решение, либо некое внешнее препятствие. Задача состояла в том, чтобы исключить обе возможности, ибо я мог рассчитывать на успех, лишь если мне удастся доказать, что в моей истории воцарилась некая абсолютная пустота, возникновение которой невозможно объяснить никаким естественным или сверхъестественным способом.