Башня птиц. Авторский сборник
Шрифт:
Неподвижное тело под простыней было просто телом, а жена его ушла в никуда, а если и осталось что–то, то лишь в памяти, в фотографиях — в столь же смертных и тленных свидетелях того, что не повторится.
В семь сорок Елагину показалось, что простыня шевельнулась. Елагин боялся только гаишников и бесприютной старости и поэтому не напугался. Он подошел ближе к телу, приоткрыл простыню сбоку и нашел руку. Она была еще теплой, гибкой, Елагин легонько сжал пальцы, и ему снова показалось, что рука ответила на прикосновение.
— Маруся, — тихонько позвал он вслух. — Маруся, ты жива?
Ему никто не ответил, тогда он открыл ее лицо и склонился над ним. Будто бы воздух всколыхнулся, а может, так, померещилось. Оттянул веко, глаз был блестящим, зрачок узкий, прижал ухо к груди, и ему показалось, что там, в глубине, шевелится живое сердце.
Елагин знал, что бывает так называемый летаргический сон и что иногда живых принимают за мертвых, поэтому успокоился, но не обрадовался, впрочем. Он уже свыкся с тем, что жена должна умереть, привык к мысли, что он остался один и в последующие дни не избежать мучительных и тягостных хлопот. Он даже почувствовал себя обманутым, но укорять жену не стад, ведь это не зависело от нее, и ему стадо жаль, что агония затянулась, ибо смерти все равно не миновать, а эта грань между жизнью и небытием лишь продлевает мучения, ее и его.
Что–то удерживало его еще раз подойти к жене и посмотреть, как там она. Он не хотел признаваться даже самому себе, что боится, но, по–видимому, так оно и было. Он ушел на кухню и сидел там и добивал свое разбитое сердце горестными воспоминаниями. Все десять лет супружеской жизни он так и не знал наверняка, любит ли свою жену, но сейчас ему казалось, что любит до невыносимой щемящей боли, и если бы она выздоровела, он бы не пожалел ничего.
И вспоминались сейчас не ссоры и размолвки, которых тоже было предостаточно, а хорошие светлые дни, и казалось, что прошлая жизнь, какой бы она ни была, — это единственная реальность, а все остальное, происходящее сейчас, на будущее не обречено.
Прошлое представлялось в виде картинок, стоп–кадров, порой снятых не с самых выгодных позиций — то высвечивалась часть лица, а остальное было в тумане, то высокая волна на взлете вспыхивала радужной пеной и оставалась так; и совсем забылись запахи, звуки, голоса и прикосновения прошлого. Голос жены выветривался, тускнел, сливался с чужими голосами и памяти не подчинялся. Хотелось оживить прикосновения ее теплой руки, губ, горячего, освеженного сном тела, но вот она умерла, и нет ее больше.
В восемь пятнадцать явственно шевельнулась простыня и приоткрылось лицо Маруси. Елагин приблизился. Она дышала, хоть редко, но глубоко, и глаза были открыты.
— Маруся! — позвал он громким шепотом, но она не ответила.
Взгляд был направлен в потолок. Шевельнулась рука, выпросталась из–под простыни, расслабленные пальцы медленно поползли к лицу. Губы, еще бледные, розовели, уголки рта растягивались, словно бы она силилась закричать или заплакать, но не могла.
— Маруся, что с тобой? — спросил Елагин и опустился у кровати на колени, и протянул руку, но прикоснуться не решился. — Тебе больно, милая?
Голова ее резко откинулась, сквозь сжатые зубы с шипением вырвался воздух, красные пятна проступили на щеках, широко открылись глаза и резко обозначились морщины на лбу. И хотя она двигалась, дышала, но все равно оставалась для Елагина чужой, умершей, уже не Марусей, а каким–то иным, враждебным и даже, может быть, опасным телом.
Но он боялся признаться в этом самому себе, он убеждал себя, что агония описала петлю и снова лишь видимость жизни поддерживается в полутрупе его жены и продлеваются ее мучения, пусть неосознанные, но все равно несправедливые и напрасные. Ему пришла в голову недобрая мысль одним милосердным ударом оборвать страдания, но он устыдился этой мысли, и наложил на нее запрет, и нашел в себе силы прикоснуться к ее руке, как бы прося прощения. Рука подрагивала мелкой дрожью, покрывалась гусиной кожей, пальцы сжимались и разжимались, как будто искали опору, но не находили, тогда он вложил свою ладонь в ее холодную и судорожную, та сжала его руку и успокоилась.
— Ну–ка, скажи что–нибудь, Маруся, скажи хоть слово, — умолял Елагин.
Он хотел было вызвать «скорую помощь», чтобы избавиться от тягостного чувства непонимания, чтобы кто–то, более умный, разобрался во всем этом и взял на себя ответственность за происходящее, но он легко представил себе, как приедет чужой человек и посмотрит на его жену отстраненным взглядом, и равнодушной рукой сделает укол, и спокойно скажет те самые слова, которые сам Елагин произнести не смел, и укатит с легким сердцем на своей белой машине, а Елагин останется один, вернее, все еще не один, но именно эта неопределенность будет мучить его еще сильнее.
— Марусенька, сердце мое, — прошептал Елагин и погладил ее по щеке, и провел по волосам.
В девять вечера она успокоилась, закрыла глаза и похоже было, что это просто сон, еще тяжелый, болезненный, но сон.
Елагин сидел рядом, смотрел на нее, лениво думал о том и об этом, выходил на кухню курить, шуршал газетой, брал наугад какую–нибудь книгу, листал не вчитываясь, потом сел в кресло поодаль от кровати и, прислушиваясь к ровному дыханию жены, задремал.
Проснулся далеко за полночь. Затекли ноги и шея. Все так же горел свет и мерно дышала Маруся. Кожа порозовела, морщины разгладились, руки покойно лежали на животе и поднимались в такт дыханию. Ему показалось, что стоит сейчас разбудить ее, как она откроет глаза и охрипшим со сна голосом недовольно спросит, в чем дело, и повернется набок и снова заснет, а утром, выспавшаяся, посвежевшая, встанет как ни в чем не бывало, пройдет на кухню и, напевая вполголоса, начнет звенеть стаканами, греметь кастрюлями, шаркать тапочками, как все эти годы. Как все ушедшие в никуда годы.
И ему не захотелось убеждать себя, что это не повторится, и он пожелал ей спокойной ночи, и ушел в другую комнату, и лег на диван, и спал до утра. Ему снилась жена, еще до болезни, веселая, бойкая, и голос ее звучал живо, и запах тела не забывался.
Он и утром проснулся с ощущением, что все идет по–старому, что не было ни болезни, ни смерти, перешедшей в летаргический сон, но вот утро наступило, и новый будний день входил в привычную колею.
Ему хотелось обмануть судьбу и провести саму смерть, и он сказал, входя в комнату:
— Доброе утро. Пора вставать, Марусенька.
Стараясь не смотреть на нее, он полез в шкаф за бритвой, но жена сама дала о себе знать тихим стоном. Продолжая игру, он повернулся и спросил:
— Ну, как ты спала? Давай–ка кончай нежиться, не маленькая.
Она лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок. Взгляд живой и осмысленный. Она прошептала что–то, но он не разобрал слов и наклонился к ней, легонько потрепав по затылку. Она снова что–то сказала, но он опять не понял, что именно, хотя слова звучали ясно.
— Ты что, не видишь — уже утро? — спросил он нарочито сердитым тоном.
Она повернула голову и посмотрела на него. Он встретил взгляд и ободряюще улыбнулся и подмигнул даже. По–видимому, она не узнавала его, потому что глядела со страхом и непониманием. Она прошептала два коротких слова, и он, кажется, понял, что они означали. Она спросила: «Кто вы?».
И тут–то ему стало страшно. Он сдерживал страх, убеждая себя, что ничего не случилось, но нельзя было обманываться бесконечно, непонятное пугало, и объяснить это он не мог.