Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Башня птиц. Авторский сборник

Корабельников Олег

Шрифт:

А хозяин терпеливо ждал, больше всего страдая от отсутствия дивана, на котором так хорошо думалось, штанги, которая так хорошо отвлекала от мыслей, своего телескопа, уносившего его в такие дали, что и мудрецам не снилось. Заглядывая в комнату, он видел там гору льда, заполнившую пространство, видел свою фреску, где так же бегали люди в лохмотьях, так же дрались они и мирились, и любили друг друга в тени колонн, и порой ему казалось, что тот мир реальнее этого, одинокого и кошмарного. Однажды он захотел уйти туда насовсем, но стена не пустила его на радость оборванцам. Он только испачкался в известке и набил шишку на лбу, после чего сделал вывод, что ни тот, ни этот мир не принимают его, и он никому не нужен, даже самому себе. И мысленно обвинил во всем свой зарвавшийся памятник. Он считал дни до наступления весны, хотя не слишком–то надеялся на ее благотворное действие, ибо памятник давно научился регулировать свою температуру и от внешней среды не зависел. Он ждал, когда узурпатор погибнет от голода или просто развалится на куски.

И надежды его были не напрасны. Памятник становился все более неподвижным, задумчивым, иногда впадая в словесный бред, нес всякую чепуху, упираясь в стены, он силился обрушить их, но бетон был крепче льда, и по телу его от натуги пробегали извилистые трещины, из которых вытекала мутная вода.

Однажды памятник сделал очередную вялую попытку подняться, но, обессиленный голодовкой, сдался и разразился длинной речью. Слова путались, заскакивали одно за другое, как шестеренки разболтанного механизма, мешались, нагромождались одно на другое, распадались, склеивались, разламывались, но все равно можно было понять, что он считает себя самым умным, самым сильным и самым громадным. Последнее было бесспорным. Лед не выдерживал собственной тяжести, крошились пальцы, венок из хрупких листьев давно обломался, отлетали завитки волос, мысли в голове, черные на свету, заплетались в тугие жгуты и, проламывая лед, выходили наружу.

Творец его стоял неподалеку и ждал. Ждал конца, уже неминуемого, с радостью, и одновременно — с неприятным предчувствием собственного конца. Памятник, созданный им, был его близнецом, пусть немыслимым, невозможным, но похожим на него самого, и это сходство, преувеличенное, но в корне своем верное, пугало и отвращало.

В конце концов, любой памятник — это преувеличение и самая вопиющая гипербола — пресловутая вечность, на которую памятник обречен помимо своей воли, которой, впрочем, у него нет.

Ледяной памятник напрягся, по телу его пробежали судороги, он попытался повернуться к окну, но шея не слушалась, и с последними словами, обращенными к миру, он рассыпался на куски прозрачного, звонкого льда. Слова были такие: «Я самый умный во всей галактике! Я самый великий во Вселенной! Я!»

Неподвижная гора льда быстро начала таять, на полу растекались лужи, соседи прибегали снизу и жаловались на водопад, но сам хозяин первым делом освободил из обломков штангу, расчистил себе площадку, и раз за разом вздымал и вздымал ее к потолку, ни о чем не думая, ничего не зная…

Много лет спустя, постаревший, с лысиной, дерзко забравшейся на недоступную ранее высоту, он будет лежать на диване, вспоминать день, когда растаял лед, и мысленно придумывать новые, более грандиозные проекты увековечивания самого себя. В мыслях своих он решит, что памятник стоит сделать из целого города, то есть расположить дома такие образом, чтобы с высоты птичьего полета был виден его победоносный профиль, но этот замысел покажется ему ничтожным, и он будет раздумывать над способом придать земному шару свои скульптурные черты, чтобы подлетающие пришельцы дивились этому, но потом и это он отбросит, и в гордыне своей надумает расположить звезды в галактике таким образом, чтобы…

И еще о многом он будет думать, не обращая внимания на неслышный смех оборванцев с фрески, на их невидимые слезы, на их нестрашную смерть.

Встань и лети

Боль приходила почти в одно и то же время — между десятью и двенадцатью ночи. Медленно, как гул приближающегося самолета, накатывала из глубины, охватывала голову, и тогда приходилось зарываться лицом в подушку, стискивать зубами краешек материи и отдаваться боли, потому что лекарства давно не помогали и бороться с ней казалось таким же бесполезным делом, как останавливать руками ревущий пропеллер. И Николай не противился боли, смиряясь с неизбежным, он терпеливо дожидался окончания приступа и не позволял себе только одного — закричать или застонать, даже если и не было никого рядом. Боль появилась впервые почти год назад, сначала слабая и нечастая, боящаяся анальгина, и Николай не слишком–то обращал на нее внимания, объяснял ее усталостью, бессонницей и прочими простыми причинами.

В последнюю ночь, проведенную дома, измученный только что ушедшим приступом, он засыпал тяжело и мучительно. Боль, наполнявшая его, оставила пустоту, чуть ли не физическую, словно бы в голове образовалась полость. Ощущение было настолько навязчивым, что он не удержался и потрогал голову, будто убеждаясь в ее целостности. Что–то перемещалось внутри, сжималось и разжималось, закручивалось в спираль, безболезненно, но все–таки ощутимо, и Николай так и заснул…

Пискнуло радио на кухне, и он поднес руку к глазам, чтобы сверить время. Часы бессовестно отставали. Он подвел их, нехотя встал, невыспавшийся и раздраженный. Сегодня он должен ехать в больницу, чтобы решить наконец, что же делать ему со своей больной головой, и довериться умным врачам, как прежде он доверялся боли.

Жил он один, в однокомнатной квартире, заставленной мольбертами, неоконченными холстами, книгами. В комнате стоял запах льняного масла, скипидара, фисташкового лака, и когда Дина навещала его, то первым делом открывала пошире окна, чтобы выветрить привычные запахи и оставить хоть немного места для своих духов.

Пришла она и сегодня, шумная, веселая, перепачкала ему щеки губной помадой, распахнула окно, смахнула со стула этюдник, уселась по–хозяйски.

Она всегда приходила без приглашения, и ему даже нравилось это. Каждое ее появление было сюрпризом и оттого немного праздничным. Познакомился он с ней давно, предложил позировать ему, она согласилась, но никогда не приходила в назначенные часы, а всегда с опозданием, когда на час, когда и на день. Могла прийти она и ночью, как ни в чем не бывало разбудить его и, усевшись на стуле, сказать: «Ну, давай пиши». Сначала он пытался приручить ее, но ни ласка, ни окрики, ни подарки не привели ни к чему, и он смирился с ее вольным характером и даже полюбил его. Единственное, что не умела делать Дина — это надоедать, а он сам жил безо всякого режима, то ударяясь в работу, то валяясь целыми днями в хандре на диване, когда не писалось, и такая подруга в общем–то его устраивала.

Вот и сейчас его не было дома почти месяц, он ездил в Саяны, писал этюды, домой вернулся усталый, измученный головой болью, и Дина, словно зная о его приезде, пришла на другое же утро.

— Я по тебе страшно соскучилась, — сказала она. — Давай пойдем куда–нибудь вечером.

— Да я бы пошел, — сказал он, — но у меня направление в больницу на сегодня.

— Разве ты умеешь болеть? Удивительно! Надеюсь, что насморк?

— Что–то вроде этого… Взгляни лучше на этюды. Это Ка–Хем… Так, голова побаливает.

— Пачкотня, — одобрительно сказала она, повертев картонки в руках. — А почему же из–за головной боли тебя направляют в больницу?

— Откуда мне знать, докторам виднее.

— Ты от меня все скрываешь, Коля. Ты ужасно скрытный человек. Учти, я буду ходить в больницу, и все узнаю. Послушай, а вдруг у тебя что–нибудь страшное? Ты не боишься?

— Нисколько.

— Ты настолько несамостоятельный, что даже бояться за тебя приходится мне. И делать это я буду на совесть.

Его поместили в отделение нейрохирургии, и уже в самом названии таилось нечто угрожающее. Не просто нервное, а еще и хирургическое. В его палате лежало еще двое больных. Один из них уже был прооперирован и теперь выздоравливал. Об операции он рассказывал просто: заснул, а потом проснулся. И ничего страшного, мол, в этом нет. Продолбили дырку в черепе, вынули лишнее и зашили. Вот и все дела. Такое отношение к серьезным вещам нравилось Николаю. Он и сам был таким и даже к собственной возможной смерти относился с иронией: эка, мол, невидаль — умереть!

В первые дни собирали анализы, облучали рентгеном, прикрепляли датчики к груди, рукам, голове; самописец, шурша, писал непонятные для него кривые. Лекарств почти не давали, только болеутоляющие, которые давно уже не утоляли никакой боли.

К концу недели его осмотрел профессор.

— Ну, как дела? — спросил он. — На операцию настроен?

— Ну что ж, — сказал Николай, — если надо — оперируйте.

— У тебя опухоль, — сказал профессор, помедлив. — Скорее всего, доброкачественная. Мы уберем ее, и твоя болезнь кончится. А самое главное — не трусь и надейся на лучшее.

Поделиться с друзьями: