Байкал - море священное
Шрифт:
Студенников не сразу понял, зачем Бальжийпин говорит об этом, и лишь когда тот сказал о царской милости, отпущенной его родичам, которой едва хватило, чтобы прокормиться неделю, понял, и ему стало не по себе… Было б лучше, если бы теперь он встал и ушел, но что-то удерживало… Смотрел на Бальжийпина, а еще больше на его одеяние, и мысли в голове ворочались какие-то ленивые, вялые. Не сразу понял, чем его так заинтересовало одеяние на Бальжийпине, и все же в конце концов, ощущая в теле сильную усталость, непонятно откуда свалившуюся, выцарапал едва ль не из самых дальних глубин мозга убеждение, что Бальжийпин нынче не очень-то похож на обычных буддийских монахов, которым, в сущности, ни до чего в жизни нету дела. Дождался, когда Бальжийпин замолчал, сказал об этом, и был немало удивлен, когда в лице у собеседника что-то дрогнуло, и тонкие, прежде почти невидимые морщинки на лбу сделались глубже, отчетливее, и руки стали неспокойными, дрогнула чашка, и чай, расплескавшись, пролился.
Не скоро еще Бальжийпин справился с собою, а справившись, негромко сказал:
— Да, вы знаете, я был буддийским монахом, но уж давно ушел из храма, — Он смущенно развел руками — Поверите ли, не во что переодеться, а брать у людей, которые и так делают для тебя немало, — не в моих правилах, — Посмотрел на Студениикова внимательно и строго, словно бы оценивая, и от этого взгляда тому стало неуютно, подумал: зачем я полез со своею догадкою, может, она неприятна человеку, и тот не хотел бы, чтобы лишний раз напоминали о прошлом?.. Он подумал и вздрогнул, когда Бальжийпин сказал:
— Разумеется, неприятно, но раз уж бы догадались, я постараюсь рассказать, что случилось со мною.
С первых же слов бродячего монаха Студенников, и сам не желая этого, принял его сторону, он мысленно видел бурятский улус, зажатый в узкой, едва ли не с ладонь, долине высоченными скалами, на вершинах которых и в летнюю нору нс стаивает снег; видел шамана, доброго и мудрого, несмотря на молодость, и по этой причине пришедшегося не по нраву служителям дацана. И ему тоже сделалось неприятно, когда ламы вынесли на большом совете жестокое решение и пришли к молодому монаху, избрав его для исполнения своей воли:
— Ты должен сделать это, и тогда спасешь души многих людей для добрых дел.
— Разве учение Будды не противно насилию? — с недоумением сказал молодой монах, он читал священные книги и научился толковать их по-своему, то есть так, и он был убежден в этом, как там написано, а вовсе не так, как пытались делать люди нечестные, обращаясь к ним, — Нет, я не подыму руку на человека, даже если он не желает жить по нашим законам. Я могу постараться убедить, но убивать — нет…
Он еще о многом говорил, молодой монах, и те, кто пришли к нему, не перебивали, слушали, а потом оставили одного, он думал, что сумел убедить их, и был доволен собою и своей ученостью, но ночью к нему снова пришли и заточили в самую дальнюю башню дацана, про которую слышал немало страшного, но не мог поверить в то, что слышал. И вот сам оказался в ней. К счастью, ненадолго. Те из служителей, кто имел доступ в башню, в спешке оставили двери ее открытыми, и ночью он вышел из башни и бежал…
— А шамана все же сожгли… Привязали к дереву и сожгли, — вздохнув, сказал Бальжийпин. — И жену его прогнали из улуса, она долго бродила по земле и просила милостыню. Тогда я и повстречал ее, худую и страшную, накормил, кривел на берег Байкала. Там она теперь и живет, в юрте, которую я поставил. Я не люблю служителей черной веры, среди них немало злых людей, но в этом шамане было такое, что притягивало. Улус, где жил шаман, буряты назвали Шаманкиным, и как ламы ни стараются, ничего не могут с этим поделать. Долгая оказалась память о том человеке…
Студенников разволновался, в воображении вставали картины, одна страшнее другой, и виделся человек, при встрече с которым он наверняка не обратил бы на него внимания, а если бы даже и нашел в нем нечто примечательное, скорее лишь то, что касалось его занятий, а потом забыл бы об этом, как чаще всего и делал.
— Человек создан для того, чтобы жить, — сказал Бальжийпин, — Зверь — для того, чтобы добывать себе пищу, малая травка — для того, чтобы расти… И никто не имеет права нарушать закон жизни.
— Но ведь нарушают, призывай в помощь насилие.
— Это верно. И я не знаю, настанет ли время, когда человек поймет, что самое лучшее в нем есть доброта, и он должен подчиняться ей и делать так, как велит она.
— Доброта? Да что же она такое, эта самая доброта, и кому нужна она?.. — с досадой сказал Студенников, — Сама по себе она пустое, если нету рядом с нею силы…
— Я так не думаю, — сказал Бальжийпин, помолчал, потом добавил: — Мне надо идти, — Скрылся за пологом. А Студенников еще долго сидел в юрте, и смущение было в лице у него, и растерянность, и все это было так не похоже на него, что он засомневался, с ним ли это происходит или с кем-то еще?..
…Старуха поднялась со своего места, вышла из юрты, маленькая, сгорбленная, вернулась с охапкою сухих веток, разожгла очаг, налила в чайник воды, придвинула к огню.
Вскипятила чайник, молча, вялым движением худой, с тонкой морщинистой кожею, руки подвинула Бальжийпину чашку с чаем, сушеные пенки в мелкой, с ярким рисунком по ободку, тарелке. Но Бальжийпин к еде не притронулся, заговорил о том, что теперь стояло перед глазами, а перед глазами стояло дерево, к которому был привязан человек. И он не был растерян и спокойно дожидался смерти.
— Как Баярто, — сказала старуха.
Бальжийпин чувствовал, что, если бы и дальше держал это при себе, случилось бы неладное, мозг не выдержал бы и сердце тоже…
Бальжийпин говорил, и старуха внимательно наблюдала за ним и, кажется, понимала, почему в его лице мука такая… И она хотела бы успокоить и сказать:
— Ничего, Баярто, не огорчайся, что, даже проникнув в подземное царство Эрлик-хана, ты узнал не всю тайну. Ничего… Тебе удастся это сделать в другой раз. Ты, наверное, не станешь долго находиться в юрте старого человека и уйдешь. А жаль. Я думала, ты будешь мне сыном, но теперь вижу, ошиблась, тебя гнетет тайна, которую ты должен раскрыть, чтобы помочь людям. Ты всегда так много думал о людях и почти никогда о себе… И я, помню, обижалась, хотя и не показывала виду, бурятские женщины все носят в себе, не открывая даже мужу… Я обижалась, но скоро поняла: зря… Тебя не изменишь. Ты и в облике белого человека остался прежним.
А потом старуха снова слушала Бальжийпина, который говорил о своей душевной боли, о том, что не поймет, отчего люди бывают так жестоки, словно бы нету в них бога, и его тревога постепенно передавалась ей, и когда лицо у него делалось особенно напряженным и возле губ проступала матовая бледность, она неслышно подносила руки к глазам и шептала:
— О, бурхан!.. [5]
Но вот Бальжийпин замолчал, опустил голову, задумавшись, старуха не потревожила его и малым словом, ждала, когда он снова посмотрит на нее, и уж потом сказала негромко:
5
Бурхан — бог (бурят.).
— Пей чай, я приготовлю постель…
Поднялась, прошла в дальний угол юрты, развернула постель, взяла в руки подушку, чтобы взбить…
Бальжийпин не понял, о чем сказала старуха, и все же взял в руки чашку, отпил из нее.
5
Христю Киша и Филимона Лохова определили в артель, которая вела просеку близ Байкала, в сорока верстах от рабочего поселка. Они не знали, что им предстоит делать, да и не думали об этом, довольные тем, что так счастливо все обошлось. Правду сказать, и не надеялись благополучно выйти из передряги. Однако ж вышли, и теперь никто из них не хотел вспоминать, что перечувствовал, когда приблизились к дому сибирского промышленника, ведя под руки голого мужика. И храбр Христя и своеволен, а увидев на высоком, ладно пригнанном, и щербинки не приметишь, крыльце с чудными расписными узорами на боковых, просмоленных стенках бравого жандармского ротмистра в белых перчатках, заробел, замедлил шаг, мысленно на все лады ругая проклятое крапивное семя, которое в великом множестве расплодилось на русской земле. А уж что до Филимона, у того и вовсе ноги сделались деревянные, и не помнил, как дошел до крыльца, очнулся, когда подле ротмистра оказался кто-то еще, большой и, по всему чувствуется, сильный, и не злой вроде бы, спросил о чем-то… Киш сделал шаг вперед, ответил… Лохов не разобрал слов, а все ж уловил, что не было в голосе у сотоварища привычной насмешливости, погрустнел голос, поскучнел…