Бедный расточитель
Шрифт:
Жена моя уже жила в Пушберге, но, кроме двух коротких открыток, я ничего от нее не получил. Стоял конец января, наступила первая неделя февраля, вторая, известий от нее все еще не было. Жена должна была, как только начнутся роды, вернее, как только она почувствует первые схватки, немедленно отправиться в маленький тирольский городок С. Там была довольно хорошо оборудованная областная больница. В начале февраля я отослал ей большую часть моей стипендии, для того чтобы она могла поехать вторым классом, но она не написала, получила ли деньги.
Как-то при случае я сказал прозектору о маленькой железе около сонной артерии. Он не поверил мне, но когда студенты ушли из анатомического зала, мы вместе произвели вскрытие, обнаружили то, что я обнаруживал всегда, и поспешили положить в фиксирующую жидкость кусочек ткани, чтобы потом разрезать ее, заморозить и подвергнуть исследованию под микроскопом. Прозектора очень удивила моя эрудиция. Мне же казалось вполне естественным, что я обладаю самыми поверхностными знаниями, которые может усвоить в течение нескольких месяцев молодой студент, не имеющий никакого представления об организме в целом.
Разговаривая с прозектором, я думал о том, что мне необходимо попасть домой до десяти часов вечера, пока еще не закрыты входные двери; я хотел сэкономить двадцать хеллеров, которые полагалось давать на чай привратнику. Даже эта ничтожная сумма — в былое время я подавал ее нищему на улице — играла большую роль в моем хозяйстве. Я пришел вовремя, надеясь, что дома, на обычном месте, под подсвечником, найду письмо или открытку от Валли. Но там ничего не было. Я разделся в нетопленной комнате, не притронулся к ужину, завернутому в бумагу и состоявшему из двух хлебцев и сырка, и, проснувшись среди ночи, не мог понять, что меня разбудило — голод, холод или страх за мою бедную жену.
На следующий день мы продолжали работать над железой Каротис, но она так сморщилась и зачахла, что нас снова взяло сомнение, является ли она самостоятельным образованием? Мы привлекли к нашей работе третьего — чеха по имени Печирка, он очень интересовался железами, которые тогда впервые начали привлекать внимание и становились объектами исследования во всех медицинских институтах Европы и Америки. Чех был еще недоверчивее, чем венгр Михвари, и нам снова пришлось запастись терпением: была суббота, а свежие трупы доставляли только в воскресенье вечером.
Я не мог уже справиться со своей тревогой за судьбу Валли. Не дать ли мне телеграмму, пожалуй, с оплаченным ответом, как во времена Юдифи, то есть когда моя мать должна была родить Юдифь? Не известить ли отца? Он был и оставался моим отцом. Наконец я обратился к Печирке, у которого на пальце было обручальное кольцо. (Мы с женой решили не носить обручальных колец, пока не станем жить вместе.) Он мне кое-что разъяснил, мы высчитали примерный срок и решили, что роды должны были произойти, самое позднее, в начале февраля. Но теперь шла уже третья неделя февраля. Эту загадку Печирка разъяснить мне не мог. Он полагал, что есть две возможности: первая — что жена просто не успела известить меня о счастливом событии, вторая — что дело идет о так называемом переношенном плоде.
Я спросил, опасно ли это.
— Если плод живет — нет, если умер и разложился — да.
Меня бросило в жар и холод, когда я услышал, что нашего с Валли ребенка называют плодом, который может разложиться. Наконец я совладал со своим волнением, поблагодарил прозектора и отправился домой.
На этот раз я дал швейцару на чай, и мало того, мне пришлось еще раскошелиться. Ибо, когда я стоял перед запертыми воротами и часы на ближайшей колокольне только что отзвонили десять, меня обуял такой страх перед одиночеством в холодной, пустой и темной комнате, что я немедленно отправился в ближайшую пивную, заказал кружку пива, уселся в самый темный угол и просидел там до тех пор, пока не погасили свет.
На другой день почта пришла только один раз. Письма от Валли не было. Я вспомнил мучительные часы в А., которые я пережил из-за Валли, из-за ее необдуманных слов: «Надеемся, что твоя мать скоро разрешится», — или что-то в этом роде, и почувствовал внезапный прилив гнева. Но я тут же увидел ее легкое пальтецо, мгновения нашей любви возникли в моей памяти, и я кое-как провел воскресенье и даже всю следующую неделю. Но и эта неделя прошла, а я все еще не получил письма. Необходимо было принять решение. Принять его было легко, оно было очень простым. Тут имелось только два препятствия. Во-первых, отсутствие денег, во-вторых, отсутствие времени. Прозектор Михвари настоятельно просил меня не посещать лекций и семинаров в течение будущей недели, а целиком посвятить себя микроскопированию таинственной железы. Я обещал ему это, а теперь мне приходилось отказаться, да еще просить добродушного прозектора Печирку, который относился ко мне с большим участием, одолжить мне пятьдесят крон. Я был военным стипендиатом. Меня можно было без всяких опасений ссудить деньгами. Прозектор, женатый на очень состоятельной, красивой и молодой женщине, искренне вошел в мое положение. В эту субботу я вернулся домой несколько успокоенный и равнодушно дал швейцару двадцать хеллеров. К великой моей радости, под медным подсвечником что-то белело. Толстое письмо. А у меня не было спичек, и хозяйка мая спала. Но это не могло служить препятствием — я сбежал по лестнице, поднял с постели жену привратника и получил свечу. Письмо я захватил с собой. Добрая женщина, завернувшись в черный шерстяной платок и всунув ноги в теплые ночные туфли, наблюдала, как я разорвал конверт. Меня ждала печальная неожиданность — письмо было не от Валли, а от Перикла.
— Дурное известие? Кто-нибудь умер? — спросила славная женщина.
Я покачал головой, но не мог удержаться от слез. Жена привратника поспешила уйти с холода в свою комнатенку, а я тут же на лестнице задул свечу, добытую с таким трудом. Письмо от какого-то там Перикла я мог прочесть и завтра.
О себе самом он, как всегда, писал мало. Он готовился сейчас читать курс лекций, а ему едва минуло двадцать два года! Он был немного старше меня и настойчиво просил у меня совета. На этот раз не по поводу несчастной любви. Несчастлив в любви был теперь я.
Речь шла о его первой пробной лекции, и он колебался, какую из двух тем ему выбрать: «Психологическая опасность философии» или «Мораль силы». В письме он с поразительным остроумием развил обе эти темы, он просто кипел идеями, но сейчас я не хотел, да и не мог следить за ними. Перикл писал, что у него много денег, благожелательные друзья и изумительная покровительница. Он просил меня немедленно телеграфно сообщить ему мое мнение (полгода он не писал ни строчки) и вложил в письмо специально для этого пять марок. Я не ответил. Мне доставило печальное удовольствие, если только можно назвать это удовольствием, заставить его ждать ответа и использовать эти деньги на поездку. Я уехал рано утром в понедельник, а ведь я дал честное слово прозектору хоть раз еще до отъезда прийти в анатомичку. Но в том положении, в каком оказались мы с Валли, я считал себя обязанным уехать немедленно. У нас в городе уже таяло, а по дороге всюду лежал толстый покров снега. На месте последней пересадки мне сказали, что из-за снежных заносов и угрозы обвалов дорога на Пушберг закрыта. Доехать можно только до Эрдбергсвега, в крайнем случае до Гойгеля — почта ходит тоже только до этого места. Впрочем, возможно, что дорогу расчистят еще сегодня.
В Гойгель мы приехали после полуночи. Валил густой снег. Дальше поезд не шел. На запасном пути стоял снегоочиститель, два фонаря бросали свет на черный железный ящик высотой в человеческий рост.
Пускаться сейчас в долгий путь было трудно, и начальник станции разрешил немногочисленным пассажирам дожидаться утра на вокзале или в вагоне. Я предпочел остаться в вагоне, забился в угол и попытался уснуть. Но я часто просыпался; все смотрел в окно и видел, что мощный снегоочиститель, хотя и пыхтит по-прежнему, но сам ушел в глубокий снег чуть ли не на полметра. Часам к семи начало светать. Деревья зашумели, ветер переменился, и холод казался уже не сухим и режущим, как ночью, а давящим, влажным, тяжелым. Я направился со станции Гойгель в Пушберг по дороге, знакомой мне еще с лета. Идти надо было часа два с половиной, с горы на гору и снова в гору. Пушберг расположен на самой вершине гребня. Не успел я отойти на несколько сот шагов от станции, как меня догнал почтальон. Он сказал, что теперь каждый день совершает обход пешком. Отправка и получение писем часто нарушались в последние дни, так что пришлось наладить временную связь. Несмотря на мое угнетенное состояние, я вздохнул свободнее. Может быть, Валли писала мне, да письмо ее задержалось из-за непогоды. Я не хотел думать о том, что прошло уже три недели, как у меня не было вестей от жены. Почтальон, новичок в этой местности, не знал меня, но семью деревенского бургомистра он, конечно, знал. С трудом пробираясь со мной рядом сквозь глубокие сугробы, он рассказал мне, что Эшеноберы, родные моей жены, давным-давно запутались в долгах и что отец Эшенобер уже больше не бургомистр.
— А дочь? — спросил я с дрожью.
— Вам, видно, очень холодно? — заметил почтальон, искоса оглядывая мое потертое городское пальто.
— Дочь? — повторил я.
— Какая, старшая или та, красивая, младшая?
— Вальпургия, — сказал я.
— Ах, эта! Говорят, она долго жила в городе, в услужении.
— А теперь? — с трудом выдавил я из себя.
— Подымите-ка лучше воротник, — заметил почтальон, — или вот, обмотайте потуже шею мешковиной. Это не очень приятно, да зато тепло. А что до Эшеноберши, то она теперь дома. Она, говорят, беременна, я ее не видел.