Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бегство (Ветка Палестины - 3)
Шрифт:

Сколько раз он вводил в заблуждение общественное мнение Запада - ради своих забот об урожайности овса, ржи, пшеницы? Ни один ученый не получал таких возможностей, как он. Париж стоит обедни, говорил себе. И погиб...

Он на что-то надеялся. А на что надеялся хирург-архиепископ Симферопольский и Крымский Лука, в миру Войно-Ясинецкий, которого морили в сталинских лагерях двенадцать лет?! В конце войны стал рупором Сталина, едва тот поддержал церковь. Так же, как для Вавилова наука была выше нравственности, так и для архиепископа церковь стала выше и нравственности, и личной судьбы зека Войно-Ясинецкого. Аврамий знал сотни талантливых людей, задавленных режимом, перебирал в памяти их имена, чувствуя, ненавидит этот режим лютой ненавистью. Снова и снова думал о Риве, о сыне, - каково им, бедолагам... И в пересыльных тюрьмах, и на лагерных нарах Аврамий задавал себе все тот же мучивший его вопрос - существует ли для русского ученого какой-то честный выход? И снова возвращался мыслью к своим домашним, к сотрудникам института, разделявшим его идеи. Любопытно как вели себя они, когда его взяли? Выразили хоть как-то свои чувства - недоумение, протест?

Об этом Аврамий узнал только в Иркутском централе, от Ривы, допущенной на свидание. Единственно, чем отметили молодые сотрудники арест своего руководителя, - сочинили уничижительные стихи о директоре института Фоме Сидоровиче или Фомке, как его называли меж собой. И горланили их в туристских походах на мотив песни о партизане Железняке:

"У Фомки под плешью отсутствует разум,

У Фомки под плешью изъян.

Лежит под курганом сраженный изъяном

Ученый еврей Авраам..."

"Боже, при чем тут Фома?" - Аврамий считал свою жизнь неудавшейся. Как-то утром он долго не мог встать. Ворочался на нарах. Его будили, толкая под бок, звали - растормошили не сразу. Ему снилось, он летит в фюзеляже огромной машины без внутренней обшивки и сидений. Торчат, подобно ребрам голодающего, стрингера. Приткнулся на полу, прижавшись спиной к стрингеру. Рядом с ним знакомые физиономии. Генерал Чарный, директор Фома, представитель ЦК, испугавшийся слова "энтропия"... А поодаль сидели рядышком Вавилов и архиепископ Войно-Ясинецкий в черном клобуке. У всех нагрудные парашюты, руки на вытяжном кольце. Один за другим прыгают ученые с заданных им высот, знают свой потолок. А ему, Аврамию, высота не задана. Показывает рукой пилоту - выше, еще выше! Поднялись на рекордную высоту, где можно дышать лишь в маске. Наконец, шагнул и он в ледяную голубизну, полетел, обрывая вытяжное кольцо. Земля близится, кренится, качается во все сгороны. Не раскрывается купол парашюта. Вот проскочил и Чарного, и Фому, плывущих под своими цветными, праздничными куполами. "Сократ!" - глумливо кричит Фома ему вслед.
– Все вопреки, вопреки! Не поминай лихом!

... Когда американский журналист Сэм бросил, в номере олимовской гостиницы, слова "судьба Сократа, во все века", тот забытый лагерный сон вспыхнул перед глазами, как на киноэкране. Сэм подскочил к Аврамию, лицо которого приобрело цвет сырых пятен, проступивших на потолке, налил в стакан воды, подал Аврамию, всматриваясь в него с состраданием. Щеки у старика запали. Костистый нос с розовой шишечкой на конце заострился. Выцветшие глаза сверкали, как стекло на изломе. Искривленные стариковские пальцы дрожали.

– Если вас, профессор, ничего не ждет, может, мы сможем вам хоть как-то помочь?
– В голосе Линды звучала откровенная бабья жалость.

– Дорогие мои, - произнес он, насколько мог, твердо, - мы уже не те русские евреи, которые приезжали сюда двадцать лет назад и писали "слезницы" Голде Меир. Мы научились отстаивать свои права даже с метлой в руках.

Линда смешалась, затем, взглянув на ручные часы, напомнила своему коллеге, что у них сегодня еще много дел. Сэм поднялся и, еще раз поблагодарив за интервью для "Нью-Йорк Таймс", спросил:

– Мы слышали от коллег, что нельзя понять эмиграции из России, не побывав в аэропорту Лод, на складе невостребованных вещей. Действительно, это место столь известно? Так ли это?

– Ах, вы вот куда спешите!
– вырвалось у профессора с нескрываемой иронией.
– Свои дела, журналистские, понимаю. Тогда и я с вами, если не возражаете...
– Он с трудом встал, держась за двухэтажную кровать.
– Нужно съездить! Обязательно! Две трети и моих чемоданов там.

На лестничной площадке стояла высокая костлявая женщина с высоко уложенными волосами цвета вороньего крыла. Гордо стояла, величественно. Лицо сильное, мужское. Складка накрашенных губ жесткая. Такую женщину трудно не заметить: красива и в старости. Она безостановочно нажимала кнопку вызова лифта. Старенький ящик, позвякивая где-то наверху, никак не хотел спускаться. Увидев подходивших, женщина торопливо надела очки в проволочной оправе. Ее худое интеллигентное лицо исказилось от досады и брезгливости. Сэм, возможно, и не придал бы этому значения, если бы профессор не повел себя так суетливо и нервно, не принялся стучать кулаком по железной двери с облупленной краской, повторяя что это дети катаются.

Отчего он нервничал выяснилось, едва лифт спустился, и они вышли в фойе гостиницы.

– Почему вы нас предали?
– спросила женщина с высокой прической, обращаясь к Сэму.

Линда, округлив глаза, шепнула ему, что это - та самая, не пожелавшая с нами разговаривать... Сэм бросил взгляд на незнакомую женщину. Его лицо выражало крайнее недоумение.

– Мы - вас?
– спросил он.
– Предали?

– Да, молодой человек! Во время войны ваши соотечественники, не задумываясь, предали немецких евреев. Не приняли пароход "Сент Луис", повернули его от американских берегов обратно. Отдали спасшихся было евреев в Освенцим... А сейчас?! Нельзя сваливать всю вину на Израиль. Вы закрыли глаза на возможности этой несчастной страны!.. Лишь бы не к вам, лишь бы с глаз долой! Вы, американцы, предаете малые народы один за другим. На этот раз - русское еврейство. Предаете его, так и запишите! Повернули "Сент Луис" девяностых годов, наш "Сент Луис", в Хайфский порт, без захода в другие порты. Откупаетесь и от Израиля, и от русского еврейства! Опубликуйте это в своей газете, если хватит пороху. Мое имя...
– Она назвалась.

Наконец, выбрались на улицу. Неподалеку, на тротуаре, стоял еврей лет сорока в тяжелом, не по сезону, пиджаке и широких мятых брюках. Курил, почмокивая сигаретой. И вдруг, ни к кому не обращаясь, сказал:

– Безработный русский еврей в Израиле, как муха на окне. Весь мир за стеклом, как на ладони, а попробуй улети!

В машине, мчавшейся по иерусалимской трассе, Сэм заметил с довольной улыбкой: - Все-таки мы замечательно пообщались с уборщиками... Слушайте, профессор, я посчитал крайним радикалом вашего... э-э! Евсея, мысли которого столь э-э... оригинальны.

– А какими они могyr быть!..
– резко прервал его Аврамий, который вовсе не собирался обсуждать с посторонним откровения Евсея.
– Талантливый человек гуляет с метлой в руках, а он по натуре - воин, партизанский командир, еврейский Ковпак, как прозвала его моя жена.

– Ваш Ковпак, оказывается, еще не самый крайний в шеренге уборщиков... Профессор, прошу, будьте снисходительны к человеку, которого впервые в жизни обозвали предателем. Я заинтригован. Расскажите про эту странную Эсфирь, а?! Откуда она? Кто по профессии? Что за история, создатель?!

Шор молчал. Он знал эту историю. И еще половина Ленинграда слышала о ней. От Эсфири Ароновны потребовали, чтоб она отказалась от своего единственного сына, когда тот напечатал на папиной машинке воззвание ко всем жителям, призывая их понять, какое ужасное в СССР правительство и расклеил возвание по городу...

Аврамия как пронзило: "Господи, как можно объяснить людям со здоровой психикой, не знавшим России, что женщину можно было уничтожить только за проявление ею естественных материнских чувств?! Что ее лишили за это допуска, пропуска, ленинградской прописки и докторской степени... А потом отняли допуск у всех, кто, встревоженный судьбой Эсфири, попавшей в беду, переступал порог ее "зачумленного" дома... "Допуск", "прописка" - да на американской земле и слов таких не слыхали! Мы - инопланетяне, хотя прилетели сюда на "Боинге", а не на летающей тарелке".

Ответа ждали. Сэм даже бурчал что-то нетерпеливо, и Шор объяснил:

– Она - хороший ученый, результативный, известный своими "открытыми" работами в мире медицинской биологии. За все это советское государство растерло и ее, и ее сына Бореньку в пыль своим сапожищем.

Помолчали. Линда, свернув с иерусалимской трассы на пустынное шоссе, обернулась к Шору.

– Позвольте и мне вопрос, профессор? Эсфирь Ароновну и ее друзей, по вашему выражению, растерло сапогом советское государство. Повторяю, советское. Почему же она кидается на всех здесь, в стране, которая спасла и ее, и ее Бореньку... Надеюсь, он с ней? Замечательно!

Поделиться с друзьями: