Белая книга
Шрифт:
Я ждал, что же будет дальше.
Солому опять принялись поднимать вилами, ворошить. Но теперь это делали по-другому. Ее переметывали с вил на вилы, и под конец она с шуршаньем вылетала в распахнутые настежь двери.
И остался на току лишь тонкий серый слой обмолоченной ржи. Хозяин, стоя на коленях, перебирал ее обеими руками. И я тоже стал на колени и тоже принялся перебирать.
— Ну, Янка, что скажешь — хороший нынче обмолот?
Я только улыбался. Я не знал, что сказать.
Потом и работники стали перебирать обмолот, пересыпать в горстях, выдувать мякину. Все говорили — обмолот хорош, и то сказать — с самого лучшего поля рожь, с того, что за прогоном.
Теперь надо было все сгрести к тем дверям, которые днем будут под ветром. Утро выдалось тихое. Как же узнать, откуда днем задует ветер?
Тут на подмогу позвали моего деда. Он стал в дверях, сунул указательный палец в рот, послюнил, потом поднял вверх и свистнул. Чуть повеяло ветерком, и он тотчас определил: ветер будет южный.
Тогда мы взяли грабли с длинными зубьями и стали сгребать обмолоченную рожь в кучу к дверям, выходившим на юг.
Очень это была легкая, приятная работа. Я держал грабли посередке, а дед с дядей, приткнув свои грабли к моим, шли с боков, и дело у нас спорилось. А моя мать и Катрэ подметали гумно. И стало оно чистехонько, хоть пляши на нем. Только в воздухе еще носились клубы пыли и серым дымом вырывались на волю.
Пришло время завтракать.
Мы насадили овин и пошли домой. Я чувствовал себя таким молодцом, будто это я обмолотил полный овин ржи. И поднялся-то в такую рань, и притом сам, никто меня не будил! И обмолот подгребал, да и посад бы ворошил, если б мама дала мне вилы. А когда садили овин, не подавал я, что ли, снопы в окошко? И самое главное — лицо у меня почернело от пыли так же, как у всех.
Умывались мы в коровьем корыте, у колодца. Вода в нем потемнела. А когда кто-нибудь чихал или сморкался, то в воду шлепались густо-черные комочки.
— Ну, Янка, раз уж ты заделался молотильщиком, ступай со всеми завтракать, — сказала хозяйка.
Я, признаться, думал, что иначе и не положено, и все ж от этих слов стало мне так радостно, так хорошо. Я сяду завтракать за большой стол, со всеми наравне! И я этот завтрак заработал! Правда же, мать может мною гордиться!
Ветер задул как следует только к полднику, и мы пошли веять молоченый хлеб. Близ дверей высоко подвесили грохот. Дед стоял на перевернутой бочке и провеивал хлеб, а хозяин подхватывал его из кучи лопатой и подсыпал в грохот.
И опять пыль тучей взмывала в воздух, заволакивала все гумно и вылетала через другие двери на волю.
Плевелки просеивались сквозь грохот и, кружа, как пчелы, по просторному гумну, оседали на пол то поближе, то подальше, пока не запорошили его толстым слоем. А ту полову, что застревала в грохоте, дед выкидывал ловким броском. И хозяин снова наполнял грохот.
Когда крупную полову отсеяли, вместо грохота повесили другое, более густое сито. Сквозь него посыпались чистые зерна. Они поблескивали на солнце и падали на пол, очертив в воздухе легкую дугу. В сите оставались пустые колоски, крупицы глины с пола, а иногда головки васильков. Все это высыпалось в отдельную кучу.
Самое веское зерно падало у порога, более легкое отлетало на середину тока. Хозяин временами отгребал это зерно в сторону. Оно пойдет на корм свиньям.
А потом мы зерно стали мерить ящиком [17] и ссыпать в мешки.
ХВОСТАТАЯ ЗВЕЗДА
В ту пору у наших хозяев своей льномялки не было. Не было в те времена известной и по сей день «мостовой» машины, на которой погонщик лошади сидит себе преспокойно на сундучке, груженном камнями, и знай кружит и кружит по хрустящим пучкам льна. Мы ездили мять лен за версту к соседям, у которых была новехонькая белая машина. Она возвышалась на гумне у стенки, как большой белый шкап. Неподвижные пары до глянца обкатанных ребристых вальцов, казалось, напрочь срослись друг с дружкой, но стоило в сарае заскрипеть большому колесу, и вальцы начинали урчать, кружиться, мелькать. Пучки льна хрустели и корчились, попадая между верхними вальцами, а из нижних выскальзывали мягкими, как тряпка, широкими прядями.
17
В старину латышские крестьяне зерно мерили пурным ящиком. Пура — мера сыпучих тел.
Наш хозяин поднимался поутру не по часам. Его будил петух, а Стожары на небе показывали, пора ли вставать. Под утро это было или за полночь, но нам приходилось вылезать из теплой постели. Все батраки уже перешли спать в избу, только одна молодая работница еще мерзла в клети. Не хотелось ей до Мартынова дня перетаскивать свою кровать в батрацкую. Бывало, хозяин ночью отворит дверь, крикнет, что пора вставать, и во всех углах клети только и слышны скрип да зевки. Одевались мы на ощупь, в потемках. Я спал вместе с матерью и всякий раз получал тумака в бок, потому что словами мой сон было не одолеть.
В первую побудку я одним прыжком соскочил с кровати — ведь еще с вечера мне не терпелось поскорее покататься на огромном колесе машины, зато уж на второе и на третье утро я был готов отдать своего зеленого глиняного конька — лишь бы меня оставили в постели. Но это было невозможно, тяжкую обязанность — погонять лошадь — возложили на меня, и отказаться от работы я не мог. Обуваясь, я слышал вокруг себя шорох веревочных шнурков, сонное посапывание, будто у всех заложило носы, да песни сверчков. Что ж им, бездельникам, но петь?
Дедушка всегда собирался первым. Он еще выкресал огонь, раскуривал трубку и, легко ступая, торопливо выходил за дверь. У нас с матерью сборы шли куда медленней. Покуда мы добирались до овина, где под стрехой стояли груженные льном фуры, под ноги мне то и дело попадались сучки да камни. Я спотыкался, хныкал. Тогда мама обнимала меня. «Ничего, — успокаивала она, — не плачь. Зато увидишь хвостатую звезду. Нынче, — говорила она, — каждое утро в небе показывается большущая звезда с длинным-предлинным хвостом». Это помогало. Я задирал голову, вглядывался в сырую темень. Мне сразу становилось легче.
Дул холодный ветер, а мне было так тепло в мягком материнском платке, который я ни за что не дал бы себе повязать среди бела дня, но сейчас в темноте шел весь перевитый им, как бобовый сноп. Идти со спеленатыми руками было неудобно, толстый узел на спине давил, как гора, но я все терпел, зная, что иначе закоченею на колесе, погоняя лошадь.
— А какие они, хвостатые звезды? — спросил я у матери.
— Хвостатые звезды? Вот погоди, увидишь — узнаешь.
Три дня подряд мы мяли лен, и всякий раз, когда надолго останавливали машину, я кидался на порог и оглядывал небо, но так ничего и не углядел. Может, оттого, что все утра выдавались пасмурные. Как назло! Днем светило солнце, белые паутинки цеплялись за ноги, за руки, прилипали к шапке, а на рассвете, когда мяли лен, задувал сырой холодный ветер, и туман прятал звезды.
— Ну расскажи, какая она, хвостатая звезда? — просил я мать.
— Вот дурачок, — сердилась она. — Почем я знаю. Говорят, звезда как звезда, блестит, будто шляпка гвоздя на подошве башмака, а от звезды тащится длиннющий хвост, вроде метлы. Увидишь такую на небе, стало быть, это и есть хвостатая звезда.
Дорогой я все думал: «Зачем же этой звезде понадобился хвост? Верно, она птичья звезда либо скотины какой? Говорят же, будто у каждого человека есть своя звезда, отчего бы и животным и птицам, скажем, лошади и аисту, не иметь своей звезды?»