Белинда
Шрифт:
Сейчас все уже по-другому. Католики здороваются за руку, обмениваются троекратным поцелуем и хором распевают слащавые англиканские песнопения.
Мы шли по узким улочкам в сторону реки.
Я рассказал Белинде о своих тетушках, которые умерли одна за другой, когда я был еще маленьким. Смутные воспоминания о тесных домах с анфиладой, когда комнаты тянутся одна за другой, о клеенке на кухонном столе, о свином окороке с капустой, тушившихся в огромной кастрюле. К дверной раме там еще была прикреплена небольшая гипсовая чаша для святой воды. И надо было окунуть пальцы в святую воду и осенить себя крестным знаменем. Еще помню множество чиненых-перечиненых выцветших салфеточек, пахнувших горячим утюгом.
Людям рано или поздно суждено умереть. Похороны. Больная тетя, лежащая на эмалированной кровати в съемной комнате. Невыносимая вонь. Моя мать терпеливо моет тарелки в раковине в углу. И также терпеливо сидит подле железной кровати в палате больницы для бедных.
В результате из всей семьи осталась только моя мать.
— Но знаешь, как только моя мать оттуда выехала, все родственные чувства куда-то пропали. Она брала меня с собой навестить тетушек исключительно из чувства долга. Она оставила все в прошлом, когда закончила вечернюю школу и получила бакалавра, а затем вышла замуж за врача с домом на Сент-Чарльз-авеню — ну а для ее родных это было все равно что слетать на Луну. И потом, ее книги. Они приезжали в центр и просто стояли и смотрели на ее романы, выставленные в витрине универмага «Мезон бланш». Они хотели, чтобы мать публиковалась как Синтия О'Нил-Уокер. Но она не стала. Ей не нравились двойные фамилии. Хотя семью Уокер мы совсем не знали, никогда их не видели.
— И тебе казалось, что у тебя вообще нет родственников.
— Нет. Я жил придуманной жизнью. Представлял, что я совсем бедный и — ты не поверишь! — снова живу в одном из тех крошечных домиков. На Рождество детишки планировали особую вечеринку. Надо было испечь кекс, положив предварительно в тесто кольцо. Кто находил кольцо, тот и организовывал следующий праздник. Мне ужасно хотелось во всем этом участвовать. И я сказал своей матери: «Жаль, что мы не можем жить в домах, что предоставляет государство».
Мы шли в лучах закатного солнца мимо рядов сдвоенных коттеджей с общим передним крыльцом, которое было разделено перегородкой, так чтобы каждая семья могла спокойно отдыхать на своей половине. В крошечных садиках пышно цвели петунии. Щербатые тротуары поросли травой и вездесущим мхом. Небо над головой стало уже пурпурным, а облака окрасились золотом.
— Тут даже это красиво, — сказала Белинда, указав пальцем на белые пряничные карнизы и длинные зеленые шторки на входных дверях.
— Представляешь, мне всегда хотелось создать полотно, рассказывающее о здешней немецко-ирландской жизни. Ты ведь знаешь, я верю в повествовательную живопись. Я, конечно, не имею в виду выставки, где посетители пишут обличительные послания по поводу картин или фотографий. Я говорю о языке живописи. Я верю в то, что реализм — репрезентационизм — способен объять необъятное. Но в то же время в нем всегда присутствует элемент фальши.
Белинда кивнула и слегка сжала мне руку.
— Я хочу сказать, что когда смотрю на работы современных художников-реалистов, фотографов например, то вижу такое презрение к теме, да и к самому объекту их творчества. Почему все приняло подобное направление? Почему акцент делается на уродстве и вульгарности. Что касается Хоппера, [18] то здесь мы видим абсолютную холодность.
18
Эдвард Хоппер (1882–1967) — популярный американский художник, видный представитель американской жанровой живописи.
Белинда сказала, что да, она всегда это чувствовала. И у Хокни [19] тоже.
— Американские художники стыдятся американского образа жизни, — заметил я. — И презирают его.
— Словно они боятся, — перебила меня Белинда. — Им приходится быть выше того, что они отображают. И они стыдятся того, что уж слишком хорошо у них это получается.
— Почему? — поинтересовался я.
— Она похожа на сон, эта ваша американская жизнь. Она пугает тебя. И тебе хочется над ней посмеяться, даже если в душе ты ее обожаешь. Я хочу сказать, здесь есть все, что ты хочешь. А тебе приходится говорить, что это ужасно.
19
Дэвид Хокни (р. 1937) — английский художник, график и фотограф, который значительную часть жизни провел в США. Заметный представитель поп-арта в 1960-х годах.
— Хотел бы я обладать свободой художников-примитивистов. Они сосредоточивают свою любовь на том, что я нахожу, по сути, прекрасным. Я хочу, чтобы мои работы были чувственными, тревожащими. И при этом роскошными.
— Вот потому-то твой стиль и называют барочным и романтическим, совсем как у той церкви, мимо которой мы проходили, — улыбнулась Белинда. — Когда я смотрела на потолочные фрески, то видела сходство с твоими работами. То же мастерство, те же цвета. И та же избыточность.
— Ах так! Когда они увидят картины с Белиндой, то им волей-неволей придется найти для меня другие слова.
Белинда рассмеялась мягким, непринужденным смехом и еще крепче прижалась ко мне.
— Джереми, сделай меня бессмертной!
— Конечно, моя дорогая девочка. Но ты и сама должна о себе позаботиться. Тебе непременно надо сниматься в фильмах, играть новые роли.
— Когда ты выставишь картины, ты должен быть действительно уверен, действительно уверен… — внезапно посерьезнела Белинда. — В таком месте, как здесь, легко предаваться мечтам.
— Да, ты уже говорила. Но разве мы не для того сюда приехали? — спросил я и, взяв ее лицо в свои ладони, поцеловал.
— Ты ведь знаешь, что сделаешь это. Правда? И больше никаких сомнений!
— У меня их уже давно нет. Но если мы не подождем еще год, пока тебе не исполнится восемнадцать…
Ее взгляд затуманился. Она нахмурилась, закрыла глаза и приоткрыла рот для поцелуя. Господи, какая же она все же пылкая и нежная!
— Знаешь, а ты изменился. Ты стал относиться ко мне по-другому.
— Ну что ты, солнышко, вовсе нет! — запротестовал я.
— Я не хочу сказать, что изменился к худшему. Просто раньше ты никогда так со мной не разговаривал.
И она была права. Я, конечно, не признался, но все именно так и было.
— Джереми, почему ты отсюда уехал? Почему за все эти годы довел дом до такого состояния?
Мы продолжали идти вперед, держась за руки. И я начал ей рассказывать. Открывать свой самый Большой Секрет. Рассказывать все — от начала и до конца.
Я признался в том, что написал за свою мать последние две книги, поведал о сумасшедших днях в последнюю весну ее жизни, когда экранизировали «Багровый Марди-Гра» и мне пришлось ехать вместо матери в Голливуд на премьеру.
— Представляешь, такое странное чувство, когда ты знаешь, что сам все написал, а ни одна живая душа даже не догадывается. А потом еще обязательный прием. Не большой в ресторане Чейзена, а дома у Алекса Клементайна. И Алекс ходил и всем меня представлял. И все они смотрели мимо меня, мимолетно подумав, прежде чем повернуться ко мне спиной: «Надо же, как мило, ее сын».