Беломорско-Балтийский канал имени Сталина
Шрифт:
Назавтра их вывели под конвоем на рубку леса. День выдался пасмурный, дул ветер, шел снег. Начинался буран, снег падал на спины, на шапки, на пилы. Далеко в деревне кричал петух.
Кулакам указали участок, но они отказались работать. Побросав пилы и топоры, они стояли в снегу. Падали сосны, хрипели пилы, люди пробегали суетясь. Кулаки стояли недвижно. Чтобы казаться страшней, они старались не шевелиться. В минуты «перекурки» они закуривали, потом, покурив, недвижно стояли опять.
Темнело, близился вечер, желтели костры. Огонь трещал среди деревьев, ветер качал чайники, подвешенные на шестах.
Громче кричал бригадир, люди пилили, рубили деревья. Они пробегали мимо недвижных кулаков, не обращая на них внимания: кончился день, десятник обходил работы.
Кулаки запели псалмы и молитвы. Они во все горло благословляли день, который прошел, благодарили бога за радости, которые он им доставил. Темнело, они пели среди тьмы. Они запевали тихо, потом поддавали жару.
Никто не глядел на них. Никто из бригадников не славил траву и птиц, присоединив свой голос к их хриплому хору. Кончался день, бригадники работали. Их трудно было удивить псалмами. За время своего пребывания в лагерях они нагляделись на всякие фортели. Видели нэпманов, кричавших: «Я поэт», когда их заставляли взрывать скалы. Видели помещиков, падавших на песок, целовавших землю, чтобы не работать. Все это кончалось одним: трудом.
Никто не глядел на кулаков. Близилась ночь, шесть кулаков громко славили царя Давида. Они пели о Ионе, стоя среди карельских лесов. Они хвалили чрево кита. Хрипели о мудрости диких зверей, о благости рыб, о добросердечии птиц, о голубизне и синеве неба.
Так кончился день. Все шестеро получили уменьшенный паек. Они пошли в столовку и долго глядели на ужин ударников. Они осматривали этот ужин неторопливо, серьезно — и справа, и слева, и искоса, и в лоб, и прямо, и исподлобья.
— А ну их к дьяволу, птиц, — сказал вдруг кулак Катомов, — что я — ухарь какой, чтобы петь на морозе.
Оглянувшись на ужин в последний раз, кулаки ушли к себе в роту. Там, покричав, решили они прекратить пение в лесу. Ледеркин был против такого решения. Его не так легко было сбить с позиции.
Он спорил, доказывал, кричал, но компания распалась, петь одному казалось смешно. Ледеркин вышел работать. Его, как и многих других кулаков, направили на вывоз из котлована камней и земли.
Ему дали сани и лошадь. Это была тихая, невысокая коричневая лошадь, с рыжими подпалинами на боках. Спокойный конский дух, дух мира и теплоты исходил от нее. Зубы ее были желты и сжеваны. Увидя Ледеркина, лошадь ткнула его носом в плечо, вдохнула в себя барачный ледеркинский запах и с шумом выдохнула этот запах.
— Ну, ты, государственная! — тихо сказал Ледеркин.
Он развернулся и, что было силы, хватил ее кулаком по зубам.
Так началась их долгая совместная работа на трассе канала.
В том же четвертом отделении в Надвоицах работал и Умаров. Он ходил по трассе в ватном бешмете с газырями и в мягких кавказских сапогах с галошами. На голове была надета плоская кубанка с золотым галуном. Талия, перетянутая блестящим ремнем, была тонка. Осиная талия джигита, абрека, щеголя! Умаров сед. Это стройный, моложавый старик. Когда-то он был крестьянином.
В 1913 году по приказу своего помещика он совершил первое убийство. Жертвой пал бедняцкий вожак Далаяров, многосемейный горец из Верхней Шавы. Разочаровавшись в наемном убийстве с большим риском и мелкими доходами, Умаров занялся вскоре собственными делами.
Из всех видов вооруженных нападений, которые были распространены в Нагорном Дагестане, Умаров избрал низовое абречество: он грабил бедняков. Крестьянская курица привлекает его внимание, хромой жеребец со вздутым животом становится предметом его преступлений. Умаров знал, где искать сокровища аулчан. Шелковый платок, общупанный руками пяти поколений — цветастая святыня горской семьи, пахнущая имбирем и луком, легко переходит в его огромный мешок, куда складывалось награбленное имущество.
— Тащи добро на воздух, — приказывал Умаров бледным трясущимся старухам, холодным взглядом окидывая дымный потолок, каменный пол и войлочную тахту, на которой голосили завернутые в холст молочные дети.
— Уходи, демон! — шепотом умоляли его женщины.
— Богом просим, уйди!
В годы мировой войны Умаров продолжал свою деятельность. Он уводил коней и обворовывал сакли. В аулах говорили: «Кончился Талавардов», «Слыхали, у Османа вырвали кусок шеи». В обиход горцев крепко вошли белое тряпье перевязок и самодельные костыли калек.
Умаров поджигал сакли и обчищал коновязи. К тому времени он был бандит с большим стажем, мастер мелкого разбоя, жадный до всякого барахла, танцор и повеса.
Уходя в горы после удачной операции, Умаров в удобном месте приказывал своим людям спешиваться.
— Танцовать! — кричал он.
Несколько бородачей выходили на круг. Умаров ударял в ладоши. Потом танцовал сам. Это была самоотверженная пляска грабителей, гремевшая без свидетелей в ночной тьме, при свете бедной звезды, среди коряг и лягушек. Наплясавшись досыта, Умаров приказывал: «Сидать!»
Октябрьская революция застигла Умарова на переходе Хунзах-Гуниб. Прослушав смутные новости, рассказанные каким-то пешим солдатом, он повернул лошадь и скрылся в Салтинском ущельи. С тех пор он боролся с советской властью по-разному: винтовкой, шашкой, кинжалом.
Имам Гоцинский, руководитель белых дагестанцев, ходивший в шелковом тюрбане и русском генеральском мундире, пользовался услугами Умарова. Нужны были свежие люди! Умарову приказывали завербовать столько-то новых голов. Спустя неделю он приводил в отряд испуганных учеников приходских школ Верхнего Нагорья или нечесаных людей из отдаленных аулов. Умаров богател. Он завел себе чесучевый бешмет, ездил в Петровск-порт и пригоршнями покупал билеты лотереи-аллегри во время гуляний в городском саду. Когда контрреволюция была разбита, Умарову снова пришлось скрываться. Его тайная жизнь продолжалась без малого десять лет. Он сколотил шайку в двенадцать абреков и носился с ней по горам. Иногда он недолго крестьянствовал, прикидываясь мирным человеком. Несколько месяцев прослужил табельщиком на заводе «Дагогни», чтобы замести след. Шайка расползалась по селениям. Потом он снова собирал ее. Последний его набег был совершен на малолюдный аул Гашан, висевший в стороне от тропы. Комсомольцы встретили Умарова ружейным огнем. Шесть человек из его шайки остались лежать, остальные сами отдали винтовки. Их посадили на замок в кунацкой «красного уголка». Умарову удалось спастись. В какой-то горной цирульне он сбрил бороду. Сменил папаху на кепку.
Шатаясь из аула в аул, он задумал сколотить новую шайку. Искал товарищей, но с трудом находил их. Кругом разговаривали об учебе, о бригадах, об укреплении колхозов. Это происходило в 1930 году. Через несколько дней в пятидесяти километрах от моря арестовали Умарова. На допросе в ОГПУ в Махачкале, столице Дагреспублики, он сказал:
— Я шел сюда сам. Вы перехватили меня на пути.
Его судили и приговорили к десяти годам. Затем он был выслан в беломорско-балтийские лагеря.
Такова прошлая жизнь Хассана Умарова.
Приехав на Беломорстрой, Умаров первый месяц зверски скучал. Он зевал работая, безразлично принимал пищу и брезгливо засыпал. Вскоре после приезда он заболел ангиной. Лежа в больнице, он не открывал глаз без особой надобности. Когда приходили смазывать ему горло, он, кряхтя, раскрывал свой большой рот с раздробленными кривыми зубами.
— Ковыряйся скорее, сердце мое! — ворчливо говорил он санитарке.
Поболев, Умаров вышел на трассу. Он был худ и неразговорчив. Ничто в мире не занимало его. Морозный беломорстроевский день без всадников и шашлычных был ему ненавистен. Он бурил скалу, думая о кобылах, закладывал патрон, мечтая о тахте, провонявшей курдючным салом; вывозил грунт, жалея о разбитой профессии.