Беломорско-Балтийский канал имени Сталина
Шрифт:
Неподалеку от трассы канала, по старой Мурманке тянутся поезда — товарные, пассажирские, скорые. Ночное небо, багровое от огней, отблеск прожекторов встречает поезда около станции Тунгуда.
— Что это? — спрашивают пассажиры.
— Канал, Беломорский канал, — отвечают им.
Кондуктор из Кандалакши — унылый скептик. Из окна вагона много не увидишь. Трасса канала только у Тунгуды подходит к полотну дороги.
— Канал, канал… Ям накопали — вот-те и весь канал.
— Что канал. Канал растет. Мурманка старая у Май-губы под воду уходит.
— Как уходит! — восклицает кондуктор, — а поезда?
— Поезда идут посуху, как им и полагается. Поезда по рельсам катятся…
— Так рельсы, вы говорите, под водой?
Перенос Мурманки. Фото с картины каналоармейца, лагерного художника Красильникова
— Ничего подобного. Рельсы на полотне, а полотно новое, сделано оно беломорстроевцами за полтора месяца. Двадцать два километра за сорок пять дней — ничего темпы! От Сегежи до Май-губы уже с месяц движение по новому пути идет. Давно не были в этих местах?
— Какое там давно! В мае меня направили в Петрозаводск на глазную операцию. Пролежал до июля. Потом два месяца в Крыму. Я в крушение попал.
— Четыре месяца — срок большой. Наши обходники уже на северном участке орудуют — там до шестидесяти километров переносить придется. Вот и к Сегеже подъезжаем.
— Смотрите, — кричит кондуктор. — Верно, ведь по новому пути идут, раньше вон где полотно шло. И мост новый и станция на новом месте. Чудеса!
На Май-губе прощаемся и выходим из вагона. Май-губская станция вся новенькая. Платформа, лестница, здание станции, склады, шпалы — словно из-под рубанка. Переходим пути. Идем по бревенчатому настилу — дорога на старую Май-губу. Полчаса ходьбы, и мы у цели. Каменные четырехугольники фундаментов. Разбросанные бревна. Груды камня и кирпича. На земле следы снятых рельсов.
На пустом ящике сидит старик и меланхолически смотрит на подступающую воду. Кругом безлюдье.
В отдалении кучи щебня, торчащие столбы — все, что осталось от поселка Май-губа, перенесенного в Сегежу.
Вода Выгозера пробирается на пепелище поселка.
Мы садимся на моторную дрезину и несемся по старой Мурманке, вдоль территории, на которой стояла старая Май-губа. Стык, стрелка, светлая насыпь. Мы на новом полотне Мурманской железной дороги. Местами оно проходит в скалистом коридоре, всюду оно идет по возвышенности. Новенькие насыпи сменяются потемневшими старыми. Надвоицы, Шавань. Мы мчимся на северный участок Гурманки — Идель, Онда, Олимпий, Парандово.
— Я к вам навстречу на своем ковре-самолете, — говорит начальник работ по переносу дороги инженер Дели.
Мы рассматриваем ковер-самолет — крошечную дрезину Дели. Железная рама на четырех колесах, дощатый настил с мотором.
Скорость семьдесят пять километров.
— Легко снять с рельсов. Вот и летаю с участка на участок контрабандистом без всякого жезла. На поворотах иногда сбрасывает — недавно под встречный скорый поезд чуть не попал. Зато экономия времени — огромная.
Дели садится к нам. Он рассказывает:
— На южном участке грунты были хуже, но паровозов больше — в сутки до сорока поездов с землей пропускали. Здесь на северном обход глубже, местами до двух с половиной километров. Кроме того мало выемок, мало карьеров — местные резервы маломощны и неудобно расположены. И ко всему этому: идем болотами — чортову массу осушительных каналов приходится рыть.
— Когда думаете кончить?
— По плану срок 1 ноября. Если подбросят рабсилу (у меня сейчас большой недобор) и Мурманка не будет мариновать груженые составы, — кончим на месяц или полтора раньше.
Начало северного участка нового пути, на который через два месяца перейдет все движение мурманской магистрали. Начинается густой, высокий лес. Арка в сосновых гирляндах. «Дадим до срока путь стальному коню». Наверху на сшитом из досок щите — паровоз и на груди паровоза, в медальоне, портрет Сталина. За аркой начинается новенький городок — Идель.
Входим в лагерь. Большинство лагерников вернулось с работы.
У доски с производственными показателями галдеж.
Разноязычный лагерь, русская, украинская, татарская речь, среднеазиатский говор, кавказские наречия.
— Нацменов у меня много, — говорит Дели. — Сначала ими баи да муллы командовали, на саботаж подбивали. А потом беднота, ранее втянутая в басмачество, увидела, что баи присланную из дома баранину жрут, а у них брюхо пустое, — взялись за ум. И воспитатели помогли, трое из них знают нацменские языки — контрреволюционную агитацию политграмотой перешибли.
Снова выходим на полотно железной дороги. Свежий яркий песок, чисто обтесанные шпалы. Даже гравий кажется отборным и тщательно промытым. Рельсы старой Мурманки сверкают далеко в стороне.
— Дорога на костях! — говорит Дели. — Карелы рассказывают, что военнопленных, работающих на постройке дороги, хоронили сотнями. Каждый метр — могила. А у нас на десять тысяч ни один не умер, только животами болели, пока не отучились сырую воду пить.
Дорога на костях! Кто строил Мурманку в 1914–1915 годах? Тоже заключенные. Строили каторжники, строили военнопленные. Как строили?
Вот рассказ Левитануса, бывшего организатора и председателя трудколлектива на Беломорстрое.
«Мне сейчас желательно сделать маленькое сравнение с былым, давно прошедшим. В 1914 и 1915 годах я, будучи заключенным, был прислан на строительство Мурманской железной дороги. Заключенных было около двух тысяч. Кроме того полторы тысячи военнопленных. Работа наша и военнопленных проводилась так: мы все стояли в песчаном карьере, к нам подходили платформы, на которые мы грузили песчаный грунт. Этот песок сопровождали вольные женщины и в указанном месте отгружали его. Над нашими головами, т. е. на поверхности забоя, стоял конвой двух видов. Нас охраняла тюремная стража, а военнопленных — военный конвой. Подрядчики, которым мы были вверены, крутились около нас. Они соблазняли нас всяческими обещаниями, чтобы мы лучше работали. Однако арестанты и военнопленные не двигались с места. Тюремная администрация возглавлялась Введенским, который временно был переведен в качестве начальника работ. Введенский служил в Крестах помощником начальника. Ежедневно по окончании работ люди пачками направлялись в карцер: вели тех, которые не успевали нагружать известное количество платформ в течение дня. Недовыполняющих оказывалось ежедневно человек 700–800. Карцеры были сделаны из землянок. В карцере надзиратели зачастую били арестантов. Сидящим в карцере горячая пища не полагалась. Еженедельно производился обмен, штрафников-карцерников направляли в тюрьму. Тех, кого переводили в тюрьму, тут же сажали в тюремные карцеры на долгое время. Порядок тюремного карцера был таков: трое суток штрафник просиживал в тюремном помещении безвыходно, питаясь одним хлебом, на четвертые сутки его переводили в светлое помещение на один день. Потом возвращался обратно в темное помещение. Штрафники получали преимущественно по 28 суток карцера. Интересно было бы, если на Беломорстрой попал бы Введенский или те подрядчики, которые вели строительство Мурманской железной дороги. Я уверен, что у них бы вылетели глаза из орбит от удивления».
Озеро Выг наглухо загорожено, можно итти пешком, можно скакать на коне по руслу реки Выг. Обнажены пороги и скалы, деревья качаются на белых берегах. Реки нет, есть каменистая, извилистая впадина. Тишина. Но вот снова грохот работ. Тачки, грабарки, груды камня и диабаза. Что это?
Мы подошли к сооружению Шаваньской плотины.
Плотину эту проектировал и строил один из осужденных по делу Среднеазиатского водхоза — инженер К. М. Зубрик.
Металлическая звездочка на погоне может иной раз определить мировоззрение человека. Выслужившийся в прапорщики телеграфист из нищей мещанской семьи начинает воображать себя призванным защищать исконные дворянские привилегии, проникается некоим феодально-мистическим духом, готов с оружием в руках отстаивать честь своего жалкого офицерского мундира эпохи оскудения всех и всяческих интендантских запасов. Он примысливает себе новую, пышную биографию. Он готов думать, что его многолетнее честное служение телеграфному делу было всего лишь печальным эпизодом в жизни молодого, родовитого дворянина и что мировая война, выведшая его из безвестности, явилась чем-то вроде богатого наследства, дарованного ему за его гордое смирение. Он постоянно и настойчиво упражняется в этой своей пышной биографии, она прочно внедряется в его ассоциативную систему, сквозь нее продергиваются нервные волокна, проходят кровеносные сосуды. Это могло бы послужить отличным сюжетом для водевиля, но время для водевилей было неподходящее: грянула Октябрьская революция. А революция — дело серьезное. Дорвавшийся до «звездочки» телеграфист становится страшен. Он зарвался до того, что готов перегрызть горло каждому, кто только покусится на высокое его звание. Он вступает в офицерскую заговорщическую организацию. Если в полку к нему относились с некоторым презрением, то здесь все равны. Тут он на одном счету с бывшим своим полковым командиром, с бывшим питомцем пажеского корпуса, с князем, носящим двойную фамилию. И князья, и пажи, и генералы охотно предоставляют разночинцам умирать за свои поместья и привилегии. Они поощряют его в его претензиях. Наконец-то он в высшем свете! Правда, для этого мало было мировой войны, — потребовалась революция. Именно революция и загнала его в высший свет. Но революция, пролетарская революция — дважды и трижды серьезное дело. Юный дворянин попадает в ВЧК. Там быстро и отчетливо разобрались в роскошной его биографии. Ему дают возможность исправить свои заблуждения под условием немедленного и решительного отказа от всяческого феодализма. Если он не круглый дурак — он благодарит за полученный урок и смиренно садится за телеграфный аппарат. Революции также нужны телеграфисты. Если же он круглый дурак — он умирает рядом со своим отцом-командиром с возгласом: «Долой узурпаторов! Да здравствует государь император!»
Примерно по тому же принципу, что и офицерская каста, построена каста инженерская. Разница разве только в том, что прием построения офицерской касты более обнажен. Точнее — глупость кастовых принципов офицерства более явственно глупа. Кастовые принципы инженерства рассчитаны на более сложный интеллект.
Климент Михайлович Зубрик, сравнительно молодой инженер из пролетарской среды, до шестнадцати лет служил ремонтным рабочим на железной дороге. В 1905 году он получил диплом агронома. В 1913 году перешел на гидротехнику. После Октября 1917 года он сразу усвоил стиль человека, пострадавшего от революции. Ему было только двадцать семь лет, но при выборе стиля он не пожелал прибегнуть к помощи своей памяти. Прежняя его среда никогда не представляла для него социальной ценности и была всего лишь тем препятствием, которое ему удалось взять в своей юности. Он не только не гордился своим происхождением из рабочей среды, напротив, он гордился именно тем, что преодолел эту среду. И теперь он был жестоко ущемлен. Суть этого ущемления заключалась в следующем. Самое значительное жизненное усилие было им сделано в ту пору его жизни, когда так называемые «низшие классы» находились еще под двойной опекой: хозяина и царя. Зубрику удалось прорвать этот двойной кордон и — по тогдашней терминологии — «выйти в люди». Из грязи — в князи. Из ремонтных рабочих — в инженеры. Это сделанное им поистине огромное жизненное усилие стало основным фактом его биографии. На таком прочном основании можно спокойно строить чувство собственного достоинства в твердой уверенности, что его достанет на всю жизнь, даже если иссякнут все прочие питающие душу источники. Ах, это усилие, сделанное в юности! Оно обладает куда большей эмоциональной мощью, чем прославленная первая любовь. Оно является неиссякаемым животворным источником, питающим все дальнейшие усилия, которые приходится делать человеку на его жизненном пути. Но Зубрику не повезло. В октябре 1917 года, когда ему едва исполнилось двадцать семь лет, его юношеское усилие вдруг разом утратило всякую ценность. Оно просто перестало котироваться. В один прекрасный день убрана была вся та обстановка, которая сообщала биографии инженера Зубрика ее своеобразие и моральную значимость. Не стало низших классов. Уже в каком-нибудь 1926 году инженер из пролетарской среды отнюдь не представлял собой редкостного явления. Если до того Зубрик был равнодушен к рабочему классу и, как сказано, видел в нем только барьер, успешно взятый им в юности, то теперь он пребывал в постоянном против него раздражении. Молодые инженеры дооктябрьской эпохи представлялись ему наглыми выскочками и невеждами, почти даром получившими те блага, ради которых он, Зубрик, должен был сделать свое великое усилие. В то время инженер Зубрик мог смело протянуть руку своему коллеге из военной среды. Несмотря на значительную разницу в культурном уровне, они поняли бы друг друга с полуслова. Да и весь дальнейший жизненный путь свой — по крайней мере до порога внутренней тюрьмы ОГПУ — они могли бы без особых разногласий пройти рука об руку, плечо к плечу.