Белый шиповник. Сборник повестей
Шрифт:
– Что ж ты тоскуешь-то так, милый ты мой?
Я компот выпью и не помню, пил или нет. Так бывает во сне: вроде бежишь-бежишь куда-то, а всё на месте… Только в конюшне я не думал о чёрном кусте, потому что там нужно было помогать: вывозить на тачке навоз, подметать стойла, носить воду. И лошади дышали и пофыркивали, переступали копытами, и от этих звуков мне становилось спокойно.
Каждый день ноги несли меня к деревянному обелиску. Пробегая лес, я придумывал, что вот сейчас, когда я выйду на опушку, я увижу распаханный луг, и трактор, и Гришу, и Кляйста, они стоят, разговаривают, смеются…
Я закрывал глаза и шёл, нащупывая тропинку, потом долго стоял с закрытыми глазами, и ветер дул мне в лицо.
– Раз, два, два с половиной, два с четвертью, два с ручками, два с ножками, два с хвостиком… - оттягивал я, считая про себя.
– Три!..
Далеко в поле стоял одинокий обелиск.
– Мы построиль мост!
– сказал Александр, и я вздрогнул от его голоса.
– Мы уходить на другая работа. Ауфидерзейн. До звидания.
Я кивнул ему головой, но он всё ещё стоял, глядя на меня своими светлыми глазами, и руки у него беспомощно торчали из обтрёпанных обшлагов мундира.
– Зголко тебье год?
– спросил он.
– Восемь лет.
– Майн либе Гуди… - прошептал он, глядя сквозь меня.
– Я давал тебье сувенир… на памьять.
– Он торопливо начал шарить в карманах и вытащил потёртую губную гармошку. Она была совсем маленькой на его большой ладони. На, - почти прошептал он.
– На… пожальста…
“На память!” - подумал я. Можно было усмехнуться и сказать: “Спасибо! Вы, немцы, нам такую память оставили, что мы вас никогда не забудем!” Но я посмотрел на обелиск, потом на Эйхеля…
“У него же ничего, кроме этой гармошки, нет, - подумал я.
– У него даже расчёски нет…” И я взял гармошку, положил в карман и пошёл в лагерь.
У леса я оглянулся. Александр всё ещё стоял и смотрел мне вслед. Тощий и долговязый. В нелепых сапогах с широкими голенищами. Я помахал ему рукой.
Глава пятнадцатая
ПРОПАЩИЙ, НИКУДЫШНЫЙ…
Гармошка поместилась в кармане моих штанов. Она шлёпала меня по ноге, когда я бежал по дорожке. Два раза я доставал её из кармана и рассматривал. Она была старой, лак с неё почти весь сошёл. Мне хотелось попробовать в неё подуть, но я почему-то не решался.
А бежал я не в лагерь, я искал кусты шиповника. Дело в том, что мы поссорились с Ириной.
– Дурак! Дурак!
– кричала она мне вечером того дня.
– Ты говорил - не герой Гриша! А он герой! Самый настоящий! А ты над ним смеялся, что он по-русски говорить не умеет. А он герой!
– Она топала ногами и кричала: - Он красивый! Красивый! Ну что, что маленького роста! А ты его конопатым называл! Я тебя ненавижу, ты дурак!
Я ничего не мог ей возразить - всё правильно. Действительно, дурак! Только зря она мне всё это кричала, я и сам понимал. Понимал и то, что кричит она от горя, а не потому, что меня ненавидит.
С ней тоже что-то творилось. Она больше не прыгала, как прежде, целыми днями через верёвочку, не помогала Аньке Тищенко пеленать куклу… Она уходила туда, где ребят было поменьше. Сжималась в комочек и глядела своими огромными чёрными глазищами неизвестно куда.
Я-то понимал, что видит она в этот момент не забор, не речку, не лес за рекой, а чёрный куст с огненными корнями…
Со мной она вообще не разговаривала. Вот я и решил нарвать ей того белого махрового шиповника, что был в Гришином букете.
В той стороне, где были деревня и конюшня, шиповник не рос, а с другой стороны лагеря на лугу, где произошёл взрыв, тоже не было таких цветов. Значит, оставалось поле, где работали сапёры. И я шёл туда.
Я шёл и думал, как принесу огромную охапку белых цветов и как Ира сначала удивится и скажет: “Это мне?” - а потом будет их нюхать и прижимать цветы к лицу и засмеётся.
– Стой!
– из кустов выскочили мальчишки в пионерских галстуках.
– Ты куда?
– Вам-то какое дело!
– пытался вырваться я из крепких рук.
Но они были из первого отряда, где ребятам по четырнадцать лет, так что не очень-то вырвешься.
– Самое наше дело и есть!
– кричали они.
– Мы тебя давно ловим. Мы тебя, может, уже три дня ловим. Всех бегунов переловили, один ты остался!
– Ладно, - сказал я.
– Пустите. Сам пойду.
Один мальчишка дал мне по затылку:
– Сопля голландская! Ещё кусается!
– Он дул на руку, которую я успел укусить.
“Вот тебе и цветы!
– думал я, шагая под конвоем и посматривая снизу вверх на своих конвоиров.
– Вон какие долговязые”.
Впереди на дороге показалось облако и донёсся гул.
– Что это?
– спросил очкарик.
– Не знаю!
– опасливо ответил толстяк.
А я сразу догадался. Это мальчишки из деревни скачут в ночное. Сердце у меня заколотилось. “Убегу! Убегу!” -лихорадочно думал я.
Табун был уже близко. Очкарик и толстяк посторонились к обочине.
– Берегись!
– закричал передний всадник. И тут я бросился наперерез лошади, чуть не под копыта.
– Куда?
– рявкнул верховой.
– А чтоб тебя! Стой! Стой!
– кричали мои конвоиры.
Я бежал во весь дух, обдираясь о ветви и петляя меж стволов… Спокойно! Спокойно! Теперь надо спрятаться. Неподалёку лежала вывернутая с корнем сосна. Между комлем и землёй было совсем мало места, но ведь и был маленький. Я втиснулся под ствол и закрылся сухими ветками.
Толстый и очкарик вскоре пробежали мимо. “Спокойно!
– сказал я себе.
– Сейчас они обратно пойдут”. И в самом деле, вскоре с другой стороны ствола раздались голоса:
– Он к лагерю побежал!
– Ну да! На минное поле!
– Да нет, там же посты, они бы его не пропустили. Там же солдаты… Уже бы слышно было, как поймали. Он к лагерю побежал.
– Погоди, у меня шнурок развязался.
Над моей головой посыпался песок. Мальчишки сели на сосну, под которой я лежал. Меня душил смех, хотелось хохотать, хохотать…
– Давай сейчас побежим по дороге. Он наверняка лесом пойдёт, мы его у лагеря перехватим.
И они побежали к дороге.
Я вылез из укрытия. Дурачки! К лагерю побежали. А я шиповника нарву и пойду в лагерь как обычно: через поле и через кухню, со стороны деревни. Ждите меня хоть до утра. Я вернулся на дорогу и пошёл своим прежним, прерванным маршрутом, но теперь я жался к обочине, чутко присматриваясь и прислушиваясь.