Бесцветный Цкуру Тадзаки и годы его странствий
Шрифт:
И вот после обеда они отправились к сельской школе. Только что прошел дождь, горная тропинка блестела и скользила от влаги, но Мидорикава с сумкой через плечо шагал твердо и быстро. Хотя выглядел он типичным горожанином, ноги у него были крепкие.
У старенького пианино в музыкальном классе западали некоторые клавиши, да и настроили его неидеально, но в целом оно звучало терпимо. Пианист сел на скрипящий стул, вскинул руки, пробежал пальцами по восьмидесяти восьми клавишам слева направо – и взял на пробу несколько интервалов: квинта, септима, нона, ундецима… Не похоже, чтобы ему понравился звук, но само прикосновение к клавишам явно доставляло удовольствие. Легкость, сила и уверенность этих пальцев словно подсказали Хайде: а ведь это и правда какой-то очень хороший и знаменитый пианист.
Закончив проверять инструмент, Мидорикава достал из сумки и осторожно положил на пианино перед собой какой-то мешочек – из добротной ткани, горловина туго стянута шнурком. «Может, чей-то прах? – подумал Хайда. – И он всегда кладет его на инструмент перед игрой?» По крайней мере, именно так это выглядело со стороны.
А потом пианист заиграл «Round Midnight» [18] . Поначалу осторожно, будто ступая в воды Таникавы – и с каждым шагом забредая все глубже. Отыграл главную тему, перешел к долгой импровизации. С каждой минутой его пальцы, как рыбы, выпущенные в воду снова, двигались все быстрее. Левая рука задавала ритм для правой, а правая словно провоцировала левую. И хотя в джазе Хайда никогда особо не разбирался, эту вещь Телониуса Монка слышал уже не раз и поэтому смог оценить, насколько виртуозно играл Мидорикава. Таилась в его исполнении такая глубина, что хотелось возненавидеть все несовершенство инструмента, на котором это играли. Здесь, в кабинете затерянной в горах сельской школы, эта музыка, игравшаяся для единственного слушателя, словно смывала всю грязь, накопленную в душе. Искренность этих звуков гармонировала с чистейшим воздухом и течением прозрачных студеных вод Таникавы. Сам же пианист так увлекся, что полностью отключился от реальности. Никогда в жизни Хайда не видел, чтобы человек настолько глубоко погружался в себя. Он все смотрел на эти пальцы, словно бы жившие своей жизнью, отдельно от самого музыканта, и никак не мог оторваться.
18
«Около полуночи» (англ.).
Минут через пятнадцать Мидорикава закончил игру, достал из сумки толстое полотенце, тщательно вытер с лица испарину. И, закрыв глаза, молча просидел без движения чуть не с минуту.
– Ну вот, пожалуй, и хватит, – вымолвил он наконец. – Пойдем назад?
Протянув руку, он снял с пианино загадочный мешочек и так же бережно спрятал обратно в сумку.
– А что это за мешочек? – спросил Хайда.
– Оберег, – просто ответил музыкант.
– Что-то вроде духа пианино?
– Да нет, скорее, мое второе я, – устало улыбнулся Мидорикава. – Но это долгая история. А я сейчас слишком устал, как следует ее не расскажу…
На этом Хайда прервался, скользнул взглядом по часам на стене и посмотрел на Цкуру. Разумеется, перед Цкуру сейчас сидел Хайда-сын – но того же возраста, что и Хайда-отец из рассказа. Видимо, еще и поэтому образы отца и сына в сознании Цкуру очень естественно перемешались. Ощущать это было очень странно – словно два разных времени наслоились одно на другое. Так, может, вся эта история случилась с сыном, а не с отцом? По крайней мере, Цкуру на минутку вдруг так почудилось.
– Ну вот, совсем поздно уже, – заметил Хайда. – Если ты совсем сонный, может, я потом дорасскажу?
– Все в порядке, пока не сонный, – ответил Цкуру. И в самом деле: всякую сонливость у него как рукой сняло. И ему действительно хотелось дослушать, чем все закончилось.
– Ну, тогда слушай дальше, – сказал Хайда. – Я пока тоже бодрый.
То был первый и последний раз, когда Мидорикава играл перед Хайдой. Исполнив в школьном кабинете пятнадцатиминутную «Round Midnight», он, казалось, начисто потерял интерес к пианино. В ответ на все намеки Хайды – дескать, не желаете ли еще поиграть? – лишь молча качал головой. И Хайда наконец понял: Мидорикава действительно больше играть не собирается, как бы сильно Хайде этого ни хотелось.
У Мидорикавы действительно был очень мощный талант. Никаких сомнений. Его музыка воздействовала на слушателя физиологически. Если ее слушать внимательно, начинает казаться, будто тебя переносит в какое-то совершенно другое место. Очень редкое и необычное ощущение.
Что подобное качество значило для самого Мидорикавы, Хайда не понимал. Счастье это для него – или тяжкое бремя? Благословение – или проклятье? Или даже все это сразу? Так или иначе, особенно счастливым человеком Мидорикава не выглядел. Лицо его обычно выражало нечто среднее между унынием и безразличием. А за ироничной улыбкой, иногда мелькавшей на губах, будто скрывалось некое тайное знание.
Однажды Мидорикава окликнул Хайду, когда тот колол дрова на заднем дворе гостиницы.
– Ты саке пьешь? – спросил он.
– Если немного, – ответил Хайда.
– Можно и немного, – кивнул музыкант. – Составишь мне компанию сегодня вечером? Надоело выпивать в одиночку.
– Вечером у меня работа, освобожусь только в полвосьмого.
– Вот и хорошо. Заходи ко мне в номер.
В половине восьмого Хайда зашел к Мидорикаве. В номере их уже ждал заказанный ужин на двоих и горячее саке. Они сели лицом к лицу, выпили, поели. К еде Мидорикава почти не притрагивался, зато пил за двоих. Ничего не рассказывая о себе, он расспрашивал Хайду: где тот родился (в Аките), о Токийском университете, о том о сем. Когда же узнал, что перед ним студент философского факультета, задал несколько вопросов «по специальности». О мировоззрении Гегеля. О трудах Платона. В общем, стало ясно, что он регулярно читает и такие книги, не только бульварные романы.
– Так, значит, ты веришь в логику? – уточнил он.
– Да, – кивнул Хайда. – И верю, и применяю как инструмент. Чему, собственно, и учит философия.
– А все алогичное, значит, не любишь?
– Дело не в любви или нелюбви. То, что логике не подчиняется, из головы все равно не выкинешь. Я вовсе не делаю из логики культа. Но считаю важным умение находить, где и как логичное пересекается с алогичным.
– А вот, скажем, в дьявола ты веришь?
– Это какого? Который с рогами?
– Ну да. Хотя есть ли у него рога на самом деле, даже не знаю…
– Если говорить о дьяволе как об аллегории Зла – конечно, поверить могу.
– А в дьявола как физическое воплощение этой аллегории Зла?
– Насчет этого – не пойму, пока сам не увижу.
– Когда увидишь – возможно, уже будет поздно…
– Но мы-то сейчас говорим о гипотезе. Чтобы ее развивать, нужны примеры поконкретней. Как любому мосту – опорные сваи. Как и всякая выдумка, любая гипотеза чем длинней, тем абстрактней, и из нее труднее делать какие-то умозаключения.
– Конкретные примеры, говоришь? – повторил Мидорикава, отхлебнул саке и нахмурился. – Если такой конкретный пример является тебе, все эти вопросы – верить или нет, принимать или нет – могут перемешаться так, что между ними не останется никакой разницы. Твое сознание совершает скачок. И логика уже не срабатывает.
– Да, в такие моменты логика, возможно, бессильна. Но ведь логика – не инструкция к кофеварке. Разве нельзя будет мыслить логично и дальше?
– Дальше может быть уже поздно.
– Поздно или нет – это к логике отношения не имеет.
Мидорикава улыбнулся.
– Тут ты прав! Даже если поймешь, что логику применять уже поздно, к логике это отношения не имеет. Замечательный аргумент! Нечего и возразить…
– Господин Мидорикава, а с вами такое случалось? Ну, чтобы вы что-нибудь восприняли, во что-то поверили так, что вас выкинуло за рамки логики?
– Нет, – покачал головой пианист. – Я ни во что не верю. Ни в логичное, ни в алогичное. Ни в бога, ни в дьявола. Гипотез я не строю, ни за какие рамки не вылетаю – лишь принимаю все происходящее как оно есть. И в этом моя основная загвоздка. Не могу выстраивать стены, отделяющие субъекты от объектов.