Беседы в изгнании - Русское литературное зарубежье
Шрифт:
АС. Уже двенадцать лет.
ДГ. Вы по-французски не говорите, кажется?
АС. Не говорю.
ДГ. Но это к вам тоже относится? Это продолжающаяся традиция?
АС. Думаю, что отчасти продолжающаяся, с той только разницей, насколько я понимаю, что первая эмиграция жила каким-то своим землячеством, своей общиной. В современном Париже тоже есть свое землячество, своя община, даже, как мы острим, - "свой обком партии". Но лично я нахожусь в стороне от этого землячества и веду жизнь довольно одинокую. Просто уединенная жизнь дает больше свободного времени для работы. Конечно, общаемся с некоторыми эмигрантами, живущими в Париже, и с французами-славистами. Это люди либерального круга, к которому я и себя отношу. Но это, вместе с тем, не есть какая-то густая русская жизнь.
Другое дело, что все-таки мы с женой уже люди старые, и наши задачи прежде всего сосредоточены в рамках русской культуры. Мы завели собственную типографию в нашем же доме. И печатаем русские книги и делаем русский журнал, и здесь настолько много работы в этом плане, что входить слишком глубоко во французский быт мы просто не можем. Конечно, мы понимаем, это наш недостаток, но мы ограничиваемся всякими поездками по Западу. Мы очень любим ездить и впитывать какие-то элементы, токи, что ли, западной культуры, и не культуры только, а я бы даже сказал, западной географии. И поэтому я не ощущаю себя в каком-то замкнутом русском мире. Для меня это огромный плюс.
Для меня эмигрантская жизнь связана с поездками по Италии, где я был, наверное, раз пятнадцать, причем по разным провинциальным городкам. И Италия для меня открылась совершенно удивительно, в своем итальянском разнообразии не только памятников, но и современной жизни и современного быта. Или, скажем, Израиль, где мы были два раза, и тоже целый мир открылся. Поэтому я не ощущаю, что сижу я внутри какого-то российского ядра и ничего не вижу. Это не так. Есть ощущение большого простора, и, конечно, есть желание приобщиться ко всему этому. Другое дело, что ограничены возможности. Но тем не менее, если бы вдруг возникла возможность вернуться в Россию и там жить нормально и печататься где угодно - в России или на Западе, но поставили бы условие никогда не уезжать на Запад, я не знаю, согласился ли бы я на это. А если бы согласился, то испытывал бы, наверное, ностальгию по Западу большую, чем сейчас по России.
ДГ. Да... Так что для вас эмиграция - это "не изгнание, а послание" в какой-то степени?
АС. Я думаю, что это слишком высокопарно сказано. Опять начинаются несбыточные надежды и мечты, что вот мы вернемся и так далее... Для меня эмиграция - это возможность работать в том направлении, как я хотел бы, но в других условиях.
ДГ. Эмиграция - это свобода.
АС. Это свобода. Это та площадка, на которую я приземлился. Моя жена Мария тяжелее переживала и переживает разрыв с Россией. Может быть, это мое отношение связано с тем, что я был в лагере. И не потому, что я, скажем, стал хуже относиться к России в результате лагеря. Но я почувствовал, что человека, и в частности не просто человека, а меня как писателя, могут схватить за шиворот и посадить в лагерь, потом выгнать из лагеря и привезти в Москву, а могут отправить в ссылку или "пересадить" на Запад. В лагере каждую свободную минуту я старался, сидя на койке, что-то писать. И сейчас в лучших условиях продолжаю это делать. Условия меняются, но принцип остается.
ДГ. Синявский-критик не мешает вам быть писателем?
AC. Мне кажется, что не мешает. Кроме того, понимаете, у меня уже давно произошло и до сих пор продолжается, я бы сказал, такое устойчивое раздвоение личности. На двух персон - на Андрея Синявского и Абрама Терца.
ДГ. Синявский - критик, Терц - художник?
АС. Ну, Синявский, во-первых, - человек, Синявский - критик, Синявский - профессор, лекции читает, выступает обычно Синявский. А Терц исключительно художник, причем, конечно, они где-то совмещаются, но вместе с тем это фигуры совсем разные и даже психически и физически не очень похожие друг на друга. Синявский - это человек, в общем, академичный, сравнительно скромный, такого созерцательного типа человек, добросовестный, наверное, скучноватый, в общем, ординарный. А Абрам Терц - это нахал, наглец, это вор. Отсюда, кстати, и имя Абрама Терца - бандит. Он даже и физически не похож на Синявского. Абрам Терц не носит бороды, может быть, маленькие усики, кепку, надвинутую на глаза, руки в брюки, нож в кармане обязательно. И чуть что стремится выхватить нож и воткнуть в бок. Такой мой темный двойник, и, конечно, для меня главное - Абрам Терц.
ДГ. Главное? Так что Абрам Терц это чревовещатель, а Синявский это...
АС. Ну, Синявский - это приспособление для Абрама Терца, понимаете? Приспособление такое вот человеческое, для существования полумифического, фантастического персонажа Абрама Терца. Абрам Терц -это, конечно, литературная маска, выражающая очень важную сторону моего "я". Синявский может, в принципе, на любую академическую тему писать работу, а Абрам Терц всегда ищет запретных тем. Если бы мне как писателю предложили: просто опишите жизнь, расскажите какую-то правдивую историю в реалистическом духе, я бы отказался. Писательство всегда для меня связано с нарушением запретов, и сюжетных, и стилистических. И стиль художника для меня совершенно не стиль обычной, человеческой, разговорной или литературной речи.
ДГ. А "Крошка Цорес"?
АС. Тут Абрам Терц взял и решил поиздеваться над Синявским. Взял его как подопытного кролика. Как можно описать в рекламе, о чем "Крошка Цорес"? Это правдивая история о том, что Синявский убил пятерых своих братьев. Это своего рода эксперимент - и сюжетный, и чисто словесный. Моя задача была написать утрированно неправильным, но вместе с тем изящным языком. Вот я бы так сказал. К примеру, такие деепричастные обороты, которые можно сказать по-французски, а по-русски нельзя: "распахнув сумочку, оттуда виднелись толстые пачки денег". А "Крошка Цорес" сплошь написан на таких вот заведомо неправильных фразах.
Но, вместе с тем, конечно, "Крошка Цорес" имеет и другое отношение ко мне. Тут два аспекта. Во-первых, это тема греховности человека. Ведь на самом деле крошка Цорес никого не убил, или не хотел убивать, во всяком случае, если и убил. Ведь не обязательно, чтоб мы убивали физически. А это ощущение вины, которое лежит на человеке, хотя эту вину он как бы несет помимо своей воли и причиняет несчастье другим людям совершенно бессознательно и не желая того.
Это один аспект. А другой, может быть, более важный, - это судьба писателя. Писатель по отношению к человечеству, к человеческому обществу как бы преступник. И он вообще какой-то чужак. Его рассматривают как виновника всех несчастий, на него валят все беды, он как бы проклят от рождения. Ведь чуть ли не все мои вещи, как ни странно сказать, только под разными соусами, вращаются вокруг одного сюжета -судьба писателя, судьба художника и тема художника. Это можно и к ранним вещам отнести. Ну, скажем, к рассказу "Пхенц", об одной марсианине, существе из другого мира, живущем на Земле. Это же, в общем, художник. Гоголь - художник, Пушкин - художник, Синявский -художник. То есть для меня это центральный сюжет.
ДГ. Так что Синявский - крошка Цорес - это как бы внутренний эмигрант, который бунтует, нарушая все художественные запреты.
АС. Да, во-первых, нарушая, скажем, норму - в данном случае литературного языка, причем здесь все время комизм и гротеск - на каждом шагу. Крошка Цорес мнит себя писателем, а вместе с тем все у него отнято, кроме языка. Все остальное плохо, только язык прекрасен, но при этом он пишет уродливым языком.
ДГ. Другой вопрос. Вы не знаете, каким образом власти установили Вашу личность?
АС. До конца не знаю. Я знаю, что очень долго искали. Понимаете, впервые мы переслали рукописи в 56-м году, но они были опубликованы только в 59-м году. Человек, переправлявший и публиковавший их, придержал, желая дать зеленую дорогу сначала "Доктору Живаго" Пастернака. Отсюда разрыв в три года.
ДГ. Вы не хотите сказать, кто это?
АС. Могу. Это Элен Замойская - мой старый друг, француженка, с которой я познакомился еще в студенческие годы. Я с ней познакомился в 47-м году в МГУ. И до сих пор у нас дружеские отношения.
Когда все это было опубликовано, начались поиски со стороны КГБ, и я до некоторой степени знал, как эти поиски идут. Я узнал, что советский посол во Франции выспрашивал издателя, откуда, кто принес, как пришло и т. д. Приходилось направлять по ложному следу. Вообще вся эта история - это некий детектив.
Это опять-таки связано с психологией Абрама Терца: бежит вор, который совершил преступление, а по пятам за ним бегут, окружение. Например, мы давали неправильную наводку через тех же французов. Что автор, например, живет в Ленинграде, что рукописи пересылает через Польшу.