Бесовские времена
Шрифт:
— Ты всегда был верен друзьям, господин мой. Зеркало возмездия, обращенное к тебе, не будет жестоко…
— Разве мало верных, оказавшихся преданными, Грациано?
Шут поморщился и тихо поговорил.
— Их ничуть не больше, чем тех, кто остался верен до смерти. Но сейчас ты готов утратить нечто более важное — верность себе. И что проку будет от моей верности предавшему самого себя? Ты слабеешь…
Франческо Мария был умён и никогда не считал шутов опасными — ибо знал подлинные опасности, он всегда смеялся над шутовскими проделками Песте, подлинно веселившего его сердце, хохотал и над насмешками Чумы над ним самим — и оттого казался только умнее. Неограниченная свобода шутовства при дворе непомерно усиливала владыку — смеющийся над собой непобедим. Чума прекрасно понимал герцога и время от времени сотрясал герцогские приемы колкими пассажами в адрес его светлости — шута после этого считали безумно дерзким, но Франческо Марию, снисходительно улыбающегося, приравнивали к Октавиану Августу. Однако сейчас герцог не смеялся, но, горько улыбнувшись и кивнув Тристано д'Альвелле, покинул зал.
Чума вдруг услышал за спиной шипение Джезуальдо Белончини.
— Лизоблюд, легко ему лицемерить да падать на колени, демонстрируя преданность…
Грациано поднялся, лениво пробормотав, что тяжело упасть на колени только тем, кто стоит на четвереньках, и нашел глазами Лелио Портофино. Тот видел лицо удалившегося с трапезы герцога и тоже был невесел.
После ужина слуги внесли светильники, придворные разбрелись, кто куда, дамы с кавалерами, всеми силами избегая треклятого шута, затеяли игру в триктрак, а плотно закусивший поэт Витино читал девицам стихи, но при этом — подыскивал глазами любвеобильную особу, способную приютить любимца муз на ночь.
К шуту снова подошёл его нынешний сотрапезник, дружок Тристано д'Альвеллы, мессир Ладзаро Альмереджи и с любопытством поинтересовался: Грациано пошутил насчёт парика, или это правда? Чума, уже забывший свой взбесивший фрейлину экспромт об искусственной природе её белокурых волос, не сразу понял, о чём его спрашивает главный лесничий, а, уразумев, почесал левую бровь и выразил недоумение — ведь мессир Альмереджи, как было всем известно, не проводил ночи, охраняя леса, но охотился по ночам в покоях фрейлин — кому же знать об этом, как не ему? Мессир Ладзаро почесал в затылке. Его дело загнать дичь, пояснил он, а ощипывать её — он не пробовал.
Песте дал ему хамский совет — попробовать…
Между тем к Чуме, который хищно оглядывал дам, надеясь найти новый повод для своих ядовитых инвектив, подошёл Флавио Соларентани. С того часа, как они расстались на городской площади, они только перекинулись взглядами за столом. Соларентани был бледен и выглядел невыспавшимся.
— Я ещё не поблагодарил тебя за советы и уроки фехтования, Песте.
Шут усмехнулся.
— Лучшей благодарностью мне будет отсутствие подобных случаев в будущем, Флавио. Надеюсь, произошедшее тебя вразумило?
Соларентани вздохнул.
— Ты — странный. Из тебя вышел бы хороший монах. А вот мне не надо было давать обеты. Формы женского тела томят и мучают своим необъяснимым очарованием, и если душа не готова отринуть все соблазны мира, искушаешься поминутно…
Взгляд Чумы отяжелел.
— Ты — глупец. Чудом соскользнул с плахи и снова лезешь под топор?
— Я понимаю. — Флавио поморщился. — д'Альвеллазря устроил меня сюда. Но как ты может не видеть этой красоты? Женственная утончённость так пленительна! Как они изысканны, как грациозны…
Шут зло усмехнулся.
— «Не пожелай красоты женщины в сердце твоём, да не увлечет она тебя ресницами своими, ибо всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём…» — шут ломался, но взгляд его был ядовит и презрителен. — При ходьбе опускай очи долу да усердно повторяй молитву Иисусову, коя оградит от искушений, ибо с призываемым Пресвятым Именем в сердце поселится Спаситель и обережет тебя от непотребного…
Священник перебил его.
— Грациано… А… что Портофино? — было заметно, что это волнует Соларентани. — Он сердится? Сильно? — Песте пожал плечами, давая понять, что степень гнева мессира Портофино ему неведома. Соларентани был бледен и отвернувшись от шута, спросил, — но почему отец Аурелиано… Он же постоянно то в замке, то в храме, везде женщины, он, я видел, и вина пьет, и с женщинами беседует… Почему он не искушается?
— Глупец… За плечами Аурелиано двадцать пять лет таких постов и подвигов, что тебе и не снились. Он может и ночь в спальне женщины провести — и девственником остаться.
— …Ну, за подобное я бы не поручился, — раздался сзади насмешливый бас Портофино, — глупо искушать Господа такими опытами. Жди меня в храме, Флавио, — и инквизитор отошёл от побледневшего Соларентани, который на негнущихся ногах побрёл в домовую церковь.
Наступивший вечер был тяжёл для Соларентани. Прошлую ночь, он, утомлённый и измученный поединком, спал как убитый, но теперь усталость прошла. Он со страхом ждал прихода своего духовника отца Аурелиано, весь трепеща от сковывавшего душу ужаса, и появившийся на пороге храма Портофино окинул его взглядом, от которого его бросило в дрожь. Теперь Портофино был страшен, глаза его отяжелели гневом и метали молнии. Он зло прорычал:
— Подонок… — Флавио опустил глаза и рухнул на колени. Он был виноват и знал это. Он лгал Портофино, лгал на исповеди всё последнее время, утаивая от него свои греховные искушения, кои были тем мерзостнее, что касались замужней женщины. — Лжец… Блудник… Ты, что, не знаешь, что тело твое суть храм живущего в тебе Святого Духа? Так мало того, что сам искусился, таинство исповеди осквернив ложью, так ещё и непорочную женщину блудницей чуть не сделал и ложе честного мужа едва не подверг поношению? — На спину несчастного опустился тяжелый бич, и Флавио содрогнулся, застонав от боли. — Монашеский чин для тебя ничто? — новый удар рассёк воздух. — Обеты, Христу данные — для тебя звук пустой? — последовал новый удар, — честь ордена для тебя грязь подошвенная? — Соларентани больше не мог сдержать вопль боли, — Память отца и честь семьи для тебя значат меньше твоей похоти? — На пятом ударе Флавио рухнул наземь. Портофино брезгливо оглядел монаха, — аще не знаешь, что ни блудники, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники Царства Божия не наследуют? — Теперь губы инквизитора кривила усмешка. Лицо его обрело прежнее спокойствие и гармоничность. Он отбросил кнут и менторски продолжил, — каждый грех черпает силы свои в нечистых мыслях, появившееся в них вожделение перерождается в желание, и грешник ищет пути совершения греха. Далее же, как железо рождает ржавчину, так и растленное естество тела рождает движения похоти, и делает тебя, дивное творение Божье, просто животным…
Соларентани с трудом поднялся. Портофино меж тем продолжал.
— Если срамные помыслы нападают на тебя, не поддаваться им надлежит, но мысли, смущающие тебя, нужно исповедовать мне, духовному отцу твоему, открыв всё, что смущает ум твой в сем искушении, ничего не утаивая и не позволяя стыду связать язык твой. Поступи ты так — спас бы я тебя от слабостей твоих, не позволил бы тебе впасть в мерзость сугубую, допустить, чтобы через тебя, окаянного, пришёл соблазн к другой душе… Сейчас же ты, несчастный, жернова на шею заслуживаешь…
— Простите, отец Аурелиано…
Инквизитор брезгливо махнул рукой, отсылая блудодея к дьяволу, и только тут заметил на хорах Песте. Кривляка молча наблюдал сверху за поркой Соларентани, и Портофино поймал его поощрительную улыбку. Оба они знали, что Соларентани — человек нестойкой души и греховных помыслов, но Чума полагал, что Флавио куда как не под силу монашеские обеты, и для овец его стада и для него самого лучшим будет сложение с себя сана, Портофино же считал, что это жалкое ничтожество всё же можно вразумить.
Глава 6. В которой повествуется, чем при дворе день отличается от ночи
На замок спустилась ночь. Песте, зная, что он не нужен герцогу, решил отправиться спать и тихо, привычно держась ближе к стене, скользил вдоль коридора, миновал этаж и лестничный пролёт, но внезапно остановился, заслышав знакомый голос. Шут насторожился, но тут же и усмехнулся. Ну, конечно. Донна Черубина Верджилези отмахивалась от приставаний Лоренцо Витино, но отмахивалась лишь веером.
— Безусловно, мессир Витино, совершенный придворный должен иметь благородных предков. Он должен читать в подлиннике римских ораторов, историков, писать стихи, играть на разных инструментах. Ему не пристало демонстрировать чудеса ловкости, он не должен выглядеть ученым — но рассуждать должен умнее всех учёных.