Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Беспечальный народ

Левитов Александр Иванович

Шрифт:

– Да я тебе, барин милый, и то скажу, – унылым голосом помилосердовал над моей неопытностью какой-то фабричный, – што ежели ты всех это людей, какие по шасе ходят, разнимать будешь, – а и-их какую работку на шею себе навалишь! А за работку-то за эту тебе же по шапице накладут, пожалуй, – не посмотрят, што барин. У нас тут по этим местам, милый человек, темно насчет этого, – плохо разбираем… Опять же и по безграмотству простой народ часто не разглядывает: вместе с шапкой-то иной раз, по грехам, и голова прочь отлетит… О, о-хо-хо!

Веселая шутка, выраженная так уныло, встретила единодушное одобрение.

– Эка черт – тихоня какой! – хохотали извозчики. – Сидит-сидит, да уж и высидит. Говоришь: по грехам прочь тут у нас головы-то отлетают! Ха, ха, ха!

– Да ведь, боже мой! – еще унылее и сокрушеннее воззвал мой советчик. – Ды гыс-спада!.. Сами посудите, рази на всяк час уберегешься?.. Размахнешься так-то иной раз, шутки для ради, ан глядишь: душа-то эта самая во-она уж где, матушка! – растягивал мастеровой, указывая на небо… – Ведь ее оттуда не снимешь, как курицу с насести… Ведь он, грех-то, невидимо с искушеньем-то к нашему брату подходит… Знамо, как бы он приходил… Конечно што… О, о-охо-хо!..

– Ха, ха, ха! Нев-видим-мо? – спрашивали извозчики. – Ах! И идол же, братцы мои, этот тихоня! Как это онамедни он под Степкиным кабаком господина одного пьяного оборудовал, – не приведи бог! Ха, ха, ха!

– Ну уж это, кажись, не вам бы говорить, не нам бы слушать, – своим обыкновенным, звучащим уныньем и печалью голосом отрезонил тихоня, сходя с харчевенного крыльца. – Помолчали бы лучше, право; я бы, хоть побожусь, денег бы с вас за это ни копейки не взял.

Затем, обратившись лично ко мне, он тягуче и деликатно сказал:

– Ваше высокоблагородие! Благоволите, пожалуйста, на полштофа мне с ребятишками. Мы вот тут на фабрике бумажной жительствуем, – мимо пойдете, увидите… А что в случае насчет разниманья, как вы изволили говорить давича, то эфто напрасно, потому тут, я вам доложу-с, караулы эти кажинную секунду провозглашают-с…

– Покойной ночи, господа, – раскланялся тихоня с извозчиками, стоявшими на крыльце, и со мной, – просим прощенья, сударь! Извините, что обеспокоил вашу милость…

И лишь только это мое приятное знакомство скрылось, как поется в одной песне, в темноте ночной, как многознаменательные слова его относительно нередкости караулов в ихних темных местах блистательно оправдались. Из харчевни, в которой до сих пор разухабистые русские песни целиком, так сказать, проглатывали монотонное голошенье чухон, заглушивши и русских и чухонских певцов, пересиливши визг скрипки и бумканье и треньканье бубна, разнесся громкий и протяжный караул, явственно повторенный мрачными деревьями чуть-чуть видневшегося вдали леса.

– Вот извольте прислушать-с! – сказал мне тихоня, еще недалеко отошедший от меня. – Каждую секунду так-то, можно сказать. Вот подите-ка разнимите. Просим прощенья.

– О, черрти! – забурчал босой старик с расстегнутым воротом, поднимаясь с лавки так же апатично, как апатично сидел. – Когда на вас, на дьяволов, угомон будет. Ну уж и задам же всклочку какому лешему, – благо с места подняли…

– Покрепче, дедушка, поприжми, как можно покрепче! Што, в самом деле, за буянство такое, в кабаке ровно, – советовали дружным хором извозчики, как будто они сами стояли вне всякой возможности произвести в дедушкином трактире драку, смертельнейшую в пятьдесят раз только что начавшейся драки.

– Кр-раул-л! – продолжала выкрикивать многооконная харчевня, сопровождая свой крик звоном разбиваемой посуды, треском и грохотом опрокинутой мебели, человеческим яростным кряхтеньем, вместе с которым обыкновенно рассыпаются молодцовские, сразу укладывающие в гроб удары, и т. д., и т. д…

* * *

Всю ночь эту я прошагал по шоссе, околдованный его могучим ночным движением. С каждым шагом все более и более входил я во вкус шоссейной трагикомедии, беспрерывно, в продолжение всей ночи, разыгрывавшейся на тему караул, – трагикомедии, обставленной мрачною ночью, мрачными деревьями, угрюмыми домами, заревом настоящих пожаров и налетавшим изредка на мой правый бок шаловливым, но сильным ветром, который временами отпускал порезвиться на шоссе спокойный в ту пору Финский залив…

Все вокруг меня, исключая человека, было могущественно спокойно и подавляюще гордо!..

Сзади себя я долго слышал беспокойный и неразборчивый гул оставленного города. Ежели издали, при благоприятствующей ночной тишине, подольше прислушаешься к этому гулу, то явственно увидишь и услышишь, как многолюдная толпа, населяющая большой город, сваленная в одну кучу своими жизненными надобностями, копошится в этой гибельной свалке, то невинно страдая, то сладострастно рыкая из самой глубины наилучшим образом удовлетворенной утробы…

Этот городской гул и мои собственные думы о бесчисленных жизнях, производивших его, отлично увеличивали в глазах моих интерес шоссейного представления, потому что тема его, целиком вся заключавшаяся доселе в одном только слове – караул, – теперь, долго и тщательно продуманная мною, распалась на множество отдельных мотивов, звучавших всем, что только есть в природе человеческой сильного и слабого, восторженно счастливого и глубоко скорбного.

Шагая, я рассек игравшуюся драму, вопреки всем существующим правилам словесности, на два гигантских акта. Действующими лицами в первом акте были толпы, отливавшие от города, во втором – толпы, валившие в город. Место действия в обоих актах общее: желтое, бесконечно длинное шоссе, сплошь окаймленное густыми деревьями, которые временами таинственно шуршат скрывающемуся в них бродяге, что поосторожнее, мол, друг, соблюдай себя! Не очень-то высовывайся с своими глазами, блещущими лихорадкой и голодом… Видишь, какая тьмища народу валит! Должно, и нынешнюю ночь придется тебе голодом посидеть. Что делать? Потерпи! Вот, может статься, на зорьке-то и приуснет кто-нибудь…

По левой стороне шоссе тянется сумрачный лес, кое-где вырубленный и дающий место или барской даче, или харчевне, или кабаку, или, наконец, кузнице с адски пылающим горном. За лесом, на мгновение освещая его редины, то и дело пролетают поезды железной дороги, пронзительно вскрикивая и оглушительно гремя звонкими цепями. Пролетевши, поезды набрасывали на лесные вершины прозрачные, грациозно волновавшиеся покровы, унизанные огненными искрами, наподобие того, как женские вуали унизываются иногда блестящими бусами.

На правой стороне декорации еще лучше: там в спокойной гордости, освещенные месяцем, искрятся волны залива. Высоко над его поверхностью рассыпано бесчисленное множество светлых, весело подмигивающих издали точек.

Точки эти, то выстраиваясь длинными прямыми рядами, то кружась около друг друга и перегоняясь, кажутся грациозными речными духами, созданными из задумчивых месячных лучей, из облаков, расцвеченных многоцветными колерами восходящего или заходящего солнца, наконец, из этой морской волны, не то синей, не то голубой, не то, как янтарь, прозрачно-желтой, которая тем не менее, в какой бы цвет ни казалась окрашенной человеку, вечно губит его, разговаривая какие-то одинаково холодные и неразборчивые речи как над счастьем, утешенным им, так равно и над горем…

Но вот бойко и крикливо мчавшийся из Петербурга пароход врезался в середину плясавших огней, повелительно заорал на них – и тайна, совершавшаяся вдали на сумрачном море, разоблачилась. Огни, в которых глаза шоссейного мечтательного человека расположены были видеть игривых морских фей, были не что иное, как фонари, развешанные на высоких барочных мачтах. Вот барки эти, увертываясь от налетевшего на них парохода, кажут свои темные неуклюжие бока, – мачтовые фонари начинают мигать болезненно и трусливо, словно бы спасаясь от быстрого преследования парохода; а пароход еще повелительнее и горластее орет на них.

Поделиться с друзьями: