Беспокойные сердца
Шрифт:
— Заканчиваю обработку проб, скоро приду, — не слишком любезно ответила она и положила трубку.
Но мысли уже приняли другое направление. Снова присев к столу, не перечитывая написанного, она продолжала, торопясь закончить:
«Однако я несправедлива к судьбе — со мной все время рядом Дмитрий Алексеевич. Он далеко не тот сухарь, каким его считают другие и каким он мне самой казался. Вчера после кино у нас был прелюбопытный разговор о любви, долге, о цели в жизни. Не догадывается ли он о моих чувствах к Олесю?
Работать с Виноградовым приятно. Он не скрывает самого процесса мышления, и это заставляет работать мысль других. Трудно объяснить, как это происходит, но от общения с ним становишься как-то богаче.
А между тем, мы совсем разные люди. Его вот ничего не волнует, помимо работы, а меня так и тянет вмешаться в заводские дела. К примеру, был такой случай. В такой жаре, в какой работают наши сталевары, им нужно больше пить. Для этого здесь специально полагается сушеная соленая рыба. Ценится она как лакомство. Я сама пробовала — очень вкусно. И однажды Баталов „разделил“ привезенную рыбу — рабочим поменьше, а конторским и начальству побольше. Все возмущались, возмущались, да и рукой махнули. А я Леню Ольшевского подтолкнула. Такую карикатуру в „Заусенце“ закатили — с Баталовым чуть удар не сделался!
А Виноградов ворчал: „Не своим делом занимаетесь“. У него, и правда, все силы и способности собраны в один кулак. А это надо, ох, как надо! Ведь нам и в самом деле приходится пробивать себе путь чуть ли не кулаками.
Дело-то, конечно просто объясняется. Ведь, если опыты Виноградова докажут его правоту (а они докажут), встанет вопрос о том, чтобы менять технологию. Думаешь, это простое дело? Уже один нагоняй за испорченную плавку мы получили. Обидно — мы здесь ни при чем совершенно. Случись еще что-нибудь — воплей не оберешься. Боюсь, надоест это Виноградову, плюнет на все и уедет. Ведь не на одной „Волгостали“ свет клином сошелся. А на другом заводе могут создать условия лучше.
Я же не хочу, ох, как не хочу уезжать отсюда. И знаю, что зря, и ничего поделать не могу. Так и получается, что „ум с сердцем не в ладу“…
Родная моя Анечка! Пусть мама ничего не знает о моих сердечных терзаниях. Зачем расстраивать ее понапрасну? Все пройдет, „как с белых яблонь дым“ — обязательно прибавил бы Леня.
Когда Марина вышла из цеха, полная луна сияла над заводом, как огромный голубоватый фонарь, и в ее свете странно желтым и неярким огнем светили матовые шары на столбах. Завод ночью казался незнакомым, непохожим на дневной.
Синевато-оранжевое пламя, вырывавшееся из вагранки над крышей чугунолитейного цеха, казалось венчиком огромного цветка, расцветшего в ночи. Тут и там вспыхивали зарницами огненные отблески в стеклянных крышах прокатных цехов. Мартеновские трубы вонзались прямо в небо, и прозрачные султаны дыма не закрывали летних звезд.
Высокие тополя на главной аллее, проходившей из конца в конец завода, чутко прислушивались к ночным звукам: мощному, сдержанному дыханию паровых котлов в котельной завода, к тяжелым ударам слитков на рольгангах блуминга… Массивное здание заводоуправления прижалось к земле слепой громадой, и только во втором этаже у диспетчера завода светилось окно.
От политых на ночь кустов зеленой ограды тянуло свежестью, сильный запах фиалки и табака вытеснил извечные заводские запахи — горящего каменного угля, мазута, гари, окалины…
За ярко освещенными проходными воротами сразу начиналась ночь. Площадь перед заводом была безлюдной, границы ее тонули во мраке. Марина опустила письмо в почтовый ящик у ворот и смело шагнула в темноту, но тут же приостановилась. Не замеченный в первую минуту, со скамьи под деревом у проходных встал кто-то в белом и направился к ней. К своему великому удивлению, Марина узнала Тернового.
— Олесь? Ты откуда? Ты же не работаешь сегодня?
— Я не с работы. Задержался в институте. Экзамен сдавал. Позвонил в операторную, как смена, заодно узнал, что ты еще работаешь. Решил подождать.
— Спасибо. А как экзамен? Сдал?
— Сдал, но неважно. На тройку. Надо бы лучше, но не смог.
— Не надо по кино ходить, — наставительно сказала Марина.
Он усмехнулся и тихонько сжал ее руку.
— Ты из меня совсем мумию хочешь сделать? Такой фильм нельзя не посмотреть. Может быть, он мне жизнь осветил.
— Понравился?
— «Понравился»! Слишком слабо сказано; у меня такое впечатление, словно чудо открылось. Да, вот это любовь… За такую любовь жизнь отдать не жалко.
— Положим, — если в жизни ничего больше не осталось. Но живут-то не одной любовью.
— Это верно… Но когда человек любит — что-то новое появляется, он сам другим делается. Не замечала?
Она громко рассмеялась и не ответила.
Вдвоем они медленно шли по площади, ни тот, ни другая не торопились возобновлять прерванный разговор, нарушить молчание, рожденное внезапной неловкостью. Только шаги их звучали в тишине.
Когда глаза привыкли к темноте, оказалось, что ночь не такая уж непроглядная, как почудилось сразу после яркого электрического света. Асфальт площади отсвечивал под луной, на тем косым треугольником лежала плотная, резкая тень памятника. Темными провалами чернели неосвещенные окна в фасадах домов, обступивших площадь. Впереди неподвижной стеной стояла темная масса парка. Оттуда тянуло густым, сладким запахом — цвели белые акации.
Марина приостановилась и глубоко вздохнула.
— Как славно! И надо торопиться от такой прелести в душную комнату! Бр-рр!
— А давай не будем торопиться. Пройдем до Волги и обратно, — предложил Терновой.
Вряд ли следовало соглашаться на такую прогулку. Но искушение было слишком велико. И Марина решила, что ничего плохого не случится оттого, что она хоть раз сделает так, как хочется. Давно уже не испытывала она ощущения такого счастья. Идти рядом с Олесем, видеть его лицо, порой случайно коснуться плечом его плеча…
Через ограду парка тут и там перекидывались отягченные кистями цветов ветки акации, широкие, как ладони, листья клена, кругленькие зеленые «сердечки» вяза… Олесь сломал повисшую поперек их дороги ветку акации и протянул Марине. Она прижала цветы к лицу.
— Осторожно, там шипы. Нос поцарапаешь, — предупредил Олесь.
— Мне все равно не больно, — ответила она, незаметно потирая щеку.
— Ну, что я говорил? Укололась?
— Чуть-чуть.
— Покажи-ка! Лоб, нос?
Он повернул ее к себе за плечи и замер, вглядываясь в приподнятое улыбающееся милое лицо. Глухо стукнуло и заколотилось сердце. Забыв обо всем на свете, он притянул ее к себе, осыпая поцелуями и лоб, и щеки, и невольно ответившие ему губы.
Марина пришла в себя первая и оттолкнула его.
— Олесь, нельзя… Олесь… ты забылся!..
И вырвавшись из его рук, быстро пошла вперед — к Волге.
— Марина! — крикнул он вслед. — Марина!!
Она шла быстро, почти бежала, пока деревья не расступились. Здесь ее нагнал Терновой.
— Погоди, Марина, не убегай. Все равно, я уже больше не могу притворяться. Мне надо тебе все сказать.
— Не надо, Олесь, не надо… Лучше молчи. Это нехорошо, — твердила она, не соображая, что «не надо», что «нехорошо». Она только боялась услышать что-то такое, отчего будет труднее жить.
Они сели на скамейке над Волгой. Марину охватил мелкий озноб, и она крепко стиснула руки, лежавшие на коленях. Он взял ее руки в свои и низко склонился, словно хотел поцеловать, но потом выпустил сопротивляющиеся пальцы.
Сначала он не находил слов; нервно чиркал и ломал спички, пока не удалось закурить. Марина глядела на Волгу, но не видела ни игры лунного света в мелкой зыби, ни бакенов, уронивших в воду золотые пунктиры своих отражений.
— Марина, ты помнишь то последнее письмо, на которое ты так рассердилась?
Она кивнула.
— Я давно хотел попросить за него прощения. Никогда я так не думал, как писал.
— А все-таки написал?
— Все-таки написал. Я мучился, Марина. Я отчаянно ревновал тебя ко всему… К институту, к твоим новым друзьям, к науке, к Виноградову…
— И к Виноградову?
— К нему больше всего. Я и сейчас ревную… Каждый час, каждая минута, когда ты, с ним — это же отнято у меня, украдено! Я люблю тебя, Марина, милая, родная, счастье ты мое!..
И как она ни сопротивлялась, но не могла разорвать кольца сильных рук, это исступленное объятье, от которого, казалось, сейчас порвется дыхание. Ни с чем не сравнимое счастье, нахлынувшее в первую минуту, сразу сменилось острой болью: все равно, эти запоздалые признания уже ни к чему. Отстранив лицо от его губ, сказала притворно ровным голосом: