Бессарабский роман
Шрифт:
Котовский картинно чмокает, понукает, проезжает заставу и часа полтора трясется по боковой – центральную улицу для гужевого транспорта перекрыл мэр Шмидт – улочке, подъезжая к дому Анестиди. Ждет красавица. Оставившись напротив дома, как и договорились, Котовский дожидается вечера, лежа под повозкой, будто переночевать примостился, а потом лихо перепрыгивает через забор. Лезет наверх. Окно, как и договаривались, открыто, и Котовский в нелепом – как он теперь понимает – наряде вваливается прямо в девичью спальню. Григорий Котовский. Он произносит это, сняв шапку и слегка поклонившись, иронично улыбаясь, он так здороваться придумал еще за много лет до Бонда. Джеймса Бонда. Девица трепещет. Но не от страха и не от возбуждения в том смысле, в каком возбуждение было бы приятно для него, ее просто трясет от избытка эмоций, понимает Григорий. Итак, говорит он, милая Анестиди, о чем хотели вы поговорить со мной в эту прекрасную ночь, когда ласковые бессарабские звезды, крупные и теплые, словно капли молока, разбрызганного… Вот фраер. Звезд ведь никаких не видно, набежали тучи, – да и далеки звезды тут, в Бессарабии, от земли, – но Григорий, который, если честно, больше хулиган, чем джентльмен, хочет выглядеть красиво. Как в книжке. Ну той, про Пинкертона и благородных разбойников, которых толкнуло на эту стезю… а дальше можете прочитать письмо борца Заикина.
Милое дитя. Не дрожите, не бойтесь, просит он, я не причиню вам никакого вреда, я вижу, вы хотели встретиться со мною, движимая лишь… Григорий забалтывает. Анестиди дрожит. Обычная полоумная девчонка, помешавшаяся на социальной справедливости, как ее себе представляют полоумные девчонки из богатых еврейских семей Бессарабии, – а греки ведь почти то же самое, что и евреи, думает Григорий. Папенькина дочка. Думает, что достаточно лишь отменить царя и разрешить крестьянам обращаться друг к другу «товарищ», – а еще отменить черту оседлости, – чтобы в мире воцарились равенство, братство и все такое. А миллионы папаши? Григорий, продолжая болтать всякую чепуху в стиле бандитских романов конца девятнадцатого века, садится на краешек постели и оглядывается в поисках графина с водой, потому что у него пересохло в горле. Оборачивается и замирает. В руках девицы пистолет, и она яростно моргает, глядя на него, и говорит, что сейчас убьет его, Григория Котовского, за то, что он постоянно пишет ее отцу письма с требованием денег и довел старика почти до паранойи. Вы подонок!
Сочная девушка, думает Котовский с неожиданно вдруг напавшим на него оцепенением глядя на грудь Анестиди, прекрасно видную под ночной рубахой. Девушка краснеет.
Да вы крайняя реакционерка и махровая монархистка, с осуждением, готовясь к долгой теоретической дискуссии, говорит Григорий фразу, после которой 99 из 100 девиц из богатых бессарабских семей в 1910 году утопились бы от позора. Ну ушли бы с ним в лес. Я просто любящая дочь своего отца, отвечает стерва, и Григорий ждет, что она разразится длинным монологом, в ходе которого ее оружие можно будет вырвать. Но нет. Девица Анестиди просто стреляет и Григорий, – не долетев до нее в прыжке, – падает, а на грохот прибегают слуги, и опозоренного Котовского обвиняют не только в попытке грабежа, что было бы еще полбеды, но еще и изнасилования, что губит его репутацию. Напрочь губит.
7
Судебный процесс над Григорием Котовским становится развлечением всей губернии зимой 1911–1912 годов, билеты на заседания раскупаются у спекулянтов по двадцать-тридцать рублей за места на галерке и по сто-двести за право быть в передних рядах. Суммы огромные! Григорий в кишиневской тюрьме не без гордости вспоминает представления итальянского цирка, состоявшиеся в Бессарабии в 1907 году, – циркачи собирали неполные залы при цене билетов от пяти до двадцати рублей, – и, стало быть, он куда популярнее марширующих слонов, дрессированных мартышек, удава-шпагоглотателя и бородатой женщины. Немалая слава. Молва о Котовском, как мы уже говорили, исходит от людей двух сортов. Первые уверены, что Григорий это святой – социалист в лучшем смысле этого слова, человек, который отбирал у богатых, чтобы дать бедным. Отец бедняков. Вторые указывают на то, что редко когда десятая часть отобранного у помещиков шла крестьянам и нуждающимся, остальное же Григорий тратил в увеселительных заведениях Одессы и Кишинева, где проводил время под чужими именем и фамилией. Сын зла! Никому и в голову не приходит, что Григорий – просто святой и социалист в лучшем смысле этого слова, который тратит одну десятую отобранного на бедных, а остальное на свое времяпрепровождение. Сын зла и добра. Все смешалось во мне, думает Григорий, забавляясь гимнастическими упражнениями на решетках камеры под внимательным взглядом конвоира при оружии с боевыми патронами. Убьют без предупреждения. Персоналу тюрьмы даны строгие инструкции насчет легендарного разбойника, они контролируют каждую минуту, каждый вдох его и выдох, они даже в задницу ему – о чем он с возмущением поведал адвокату – заглядывают. Ничего святого! Адвокат краснеет и с возмущением позже требует от администрации тюрьмы прекратить издевательства над Котовским, что администрация со стыдом и выполняет. 1911 год. Конвой на суд еще считается в Бессарабии признаком особой, утонченной жестокости. Наивный век.
Здравствуйте, несчастный разбойник Котовский, здравствуйте, – с грустью, что явно видно по стилю корреспонденции, пишет Григорию сам легендарный борец Заикин. – Как радостно мне приветствовать вас в очередном своем послании и как горько. В неволе! Насколько знаю я, наказание, грозящее вам, будет весьма суровым, ведь вы взяли на свою душу грех погибели людей, и среди них – мой давний знакомый следователь Н-ский, при чутком и дружественном сопровождении которого не раз мы с известным московским журналистом Гиляровским знакомились с жизнью городского дна. Смертная казнь. Могу лишь сожалеть, что не вняли вы моему страстному призыву оставить разбойничьи занятия и посвятить свою жизнь спорту и раскаянию, понеся заслуженное наказание, которое было бы не столь суровым при вашей добровольной явке в полицию. Покайся, скидка будет.
Как бы не так, думает Котовский, вышагивая в камере взад и вперед – три вдоха, пять выдохов, – как бы не так, думает он, ведь после убийства полицейского чиновника для полиции он стал человеком вне закона. Полиция такова. Везде они одинаковы, будь то стражник в древнегреческом полисе, вспомнил уроки греческого Котовский, или туповатый городовой, что торчит посреди главной улицы Кишинева, Александровского проспекта. Кстати, о греках. Что там поделывает наша девица Анестиди, думает Котовский, потирая плечо, рана в котором еще побаливает, потому что выписали из больницы Григория совсем недавно; впрочем, и в больнице на окнах были решетки, а у двери часовой, но сил сбежать Григорию не хватило. Рана обессилила. Но что теперь сожалеть об этом, машет рукой Григорий и, подтянувшись на решетках, глядит на монастырь аккурат напротив городской тюрьмы. Колокола звенят. Видно, какой-то праздник, думает Котовский, никогда не бывший религиозным, и спрыгивает на пол, после чего снова возобновляет свою прогулку, целью которой стоит произвести три тысячи пятьсот шагов, но, не пройдя и полутора тысяч, он слышит приказ. Ни с места.
Дела Котовского плохи, он это знает, ему светит виселица, и, похоже, никаких способов уйти от нее на сей раз у него, три раза бежавшего из-под ареста, нет, и придется-таки поболтаться в петле. Умирать страшно. Признавшись себе в этом, Котовский распрямляет плечи – это его постоянная привычка – и, отчеканив по камере последние три шага, чтоб не подумали, будто ему приказы какого-то надзирателя указ, останавливается. За спиной шорох.
Котовский оборачивается и видит, что в камеру входит дама с вуалью, и, судя по угодливому лицу надзирателя, визит этот явно неофициальный, проще говоря – за деньги. Продажная Бессарабия. Здесь всегда и все можно купить, думает Котовский и вспоминает многочисленные доказательства этого как из собственной практики, так и из истории: кажется, еще Назон за взятку избавил себя здесь от кандалов, или то был кто-то из жертв Диоклетиана?
Надзиратель, понимающе кивнув, скрывается за дверью, и Котовский, подойдя поближе, откидывает вуаль с лица, ожидая увидеть там – да-да – девицу Анестиди. Как бы не так. Это всего лишь один из его сообщников, который принес ему напильник, револьвер и папиросы, причем зачем папиросы – не очень понятно. Григорий ведь, в полном соответствии с рекомендациями своего корреспондента борца Заикина, не курит. Для форсу. Ну что же, говорит Котовский и глядит пристально в глаза сообщнику… Видит, что этот налетчик, шестерка и мужеложец Ванька Скрипка, известный всем биндюжникам Бессарабии поистине цыганской страстью к воровству лошадей и бабской – к сплетням, а еще тем, что обожает одеваться в женское платье не только по таким вот торжественным поводам, но и без особой на то надобности, – уже предал. Запах измены. Никаких доказательств этого у Григория нет, но он явно чувствует, и подозрения его становятся уверенностью, когда Ванька настойчиво, раза три, повторяет, что ему, Котовскому, необходимо бежать этой ночью, именно этой ночью. Пристрелят при бегстве. Котовский улыбается, кивает и пережимает несчастному гомосексуалисту артерии на шее и рот, чтоб не кричал. И думает, пока бьющийся в его руках фраер затихает, что потеря невелика. Мусор в печь. Придет Иисус, и вилы у него будут в руке, и веялка в другой руке, и соберет он зерно, и отделит его от плевел, и бросит мякину в пламень неугасимый, вспоминает Григорий торжественные слова Евангелия, которое вбивал в него знакомый священник родителей. Мякина и сгорела. Обмякла и даже пустила струйку – хорошо хоть, не видную под женским платьем, – так что Котовский аккуратно кладет под тело скатанное одеяло, прикрывает лицо мертвого жулика вуалью, и как раз минуту спустя стучит надзиратель. Дама прикорнула. Уславливаются с надзирателем, что тот поведет его на допрос, а дамочка останется в камере вроде как заложницей того, что все будет хорошо и он, Котовский, по дороге не сбежит. Гриша джентльмен. Может, и был бы им, будь дама дамой, да еще и живой, думает Котовский, вышедший из камеры с незажженной папироской в зубах и сложивший руки в кандалах за спиной. Двигаемся. Вышли по узкому коридору тюрьмы на лестницу, оттуда на первый этаж, оттуда во двор, где ждал экипаж, и уже в нем Котовский, сидя меж двух конвоиров, разминает затекшие руки, но кандалы все равно не сняты и не будут. Высочайший приказ.
Экипаж останавливается у городского суда, Котовскому помогают сойти, и он видит толпу зевак у суда, кивает им коротко под восхищенный шепот и идет между конвоирами. Не спешит. Сразу за порогом останавливается, чтобы вытереть лицо, взмокшее от напряжения, и под колючими взглядами конвоиров поднимается наверх. В пролете останавливаются. Этой ночью сможешь выйти из камеры с часу до двух, свяжешь надзирателя и по лестнице, которая будет у стены, спустишься вниз, а там будут ждать, – шепчет, почти не размыкая губ, полицейский. Точно ловушка. Котовский кивает слегка, конвоиры успокаиваются, и тут Григорий проделывает весьма ловкое упражнение, которому бы и сам борец Заикин позавидовал. Чудеса гимнастики! Опершись локтями на перила лестницы – весьма массивной, так как кованого чугуна, – заключенный сильным толчком ног перебрасывает себя вниз, и падает. С третьего этажа. Но умудряется упасть на ноги и перекатиться вбок, что поспособствовало промаху конвоя, немедля приступившего к выполнению инструкции, осуществляемой при бегстве заключенного из-под стражи. Стрелять начали. Но Гриша упал на ноги, сразу их подогнул, – доживи он до эпохи парашютов, такое умение приземляться непременно пригодилось бы, – перекатился вбок, тем самым счастливо миновав пулю-другую, и бросился к дверям. Возникла давка. Но Котовского там уже не было, потому что он, с размаху ударив по голове возницу кандалами, хватает в руки вожжи и дает полный ход, оставив позади себя растерянный кишиневский городской суд и следственный отдел в полном составе. Улицы мелькают. Котовский смеется от души, ловко управляя экипажем, и попадающиеся навстречу прохожие не сомневаются в том, кого они видят. Легенда творит легенду. Слухи о побеге Котовского из кишиневской тюрьмы начинают расползаться по городу с первого же момента. Люди перешептываются.
Само собой, в городе немедленно поднята тревога и заставы перекрывают, но это не имеет никакого смысла, абсолютно никакого… Причин три. Григория очень любят низы, это раз, тревога поднята позже, чем экипаж и возница могли бы покинуть пределы города, весьма небольшого по размерам, это два, Котовский никуда из города не уезжал, это три. Наглецам везет. В кузне у молчаливого еврея Григорий снял кандалы – это был их бизнес, ковать железо и расковывать его, налагать путы и снимать их, – надел на голову кушму, сменял лошадей на других и с новой повозкой отправился к дому миллионера Анестиди. Лег спать под повозку.
Ночью, едва фонари потушили, Котовский встал, перелез тихонько через забор, прилип к стене и по ней, демонстрируя низкому бессарабскому небу отличную гимнастическую выправку, полез вверх. Знает, что делает. И речь вовсе не о том, что Григорий знает, что делать, вползая на стену дома благодаря ловкости и крепости мышц. Он о девице. Григорий немногому научился за время странствий по Бессарабии, с тех пор как сбежал из родительского поместья, но тому, чему научился, уж научился так научился. Вбил накрепко. Узнал, что если все в жизни доводить до конца, то будет легко и правильно. Не недоделывал. Все до конца нужно договаривать, доделывать, додумывать, ну и так далее, знал Григорий, взобравшийся к окну в спальню девицы Анестиди. Девица спала. Ничего, придется мне вас потревожить, сказал Григорий, – ввалившись из окна в комнату, и в броске зажавший девице подушкой рот, – случайно обнажив девице плечо. Глянул в вырез. Покраснел смущенно, что, впрочем, не было особенно заметно благодаря прирожденной – наследственной от матери-молдаванки – смуглости, и насильно уложил девушку в кровать. Прижал плечи.