Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сейчас, однако, надо раскумекать вопрос транспортировки. Паек-то получи в Ветошном ряде, вези-ка в Сергиев Посад. Дистанция! А студентов с фонарем не сыщешь. Измерзенное поколение! В уездный Дмитров хоть спросонок, а в лавру – ни ногой.

Студенты… Дмитров… Старик Усольцев, поджарый, узколицый, известный медик, он, бывало, в нашем доме гонял чаи. Ник. Ник. рассказывал, как медики-студенты, и не только медики, всем факультетом устраивали в складчину паек Кропоткину. Грузили все на сани, впрягались и – через всю Москву – тащились на Савеловский вокзал: Петр Алексеич свой век-то дожил в Дмитрове.

Но Тихомирову студентов негде залучить. В конце концов, пусть раскошелится, пенсия-то 37 миллионов. Он снова улыбается: «Усиленно стучите в дверь парадной, вход с улицы».

Два года или три, как все парадные заколотили наглухо. То было «мерой» от грабителей. А также от прохожих, которые на двор ходили в чужих парадных. И вот, как видите, жизнь свое берет. Нет нужды ходить двором и черным ходом. Усиленно стучите – звонок-то неисправен в доме номер шесть. Соввласть и электричество родня, но часто в ссоре.

«Моя Молчановка» не закругление сюжета, а пребывание Панаева В.П. в первом этаже дома номер 6. Кто таков – не знаю. Но это же В. П. Панаев письменно призвал Льва Александрыча в Москву. Душевно рад был сообщить о пенсии и о пайке. Заботливость простер вплоть до того, что рекомендовал, каким трамваем добираться с Каланчевки до Арбата, кого необходимо повидать для разных уточнений по линии КУБУ. Припиской дал понять, сколь дружен он, В. П. Панаев, с Львом Александрычем: «Привет душевный Вашей супруге, а также Вере и Надежде Львовнам».

Благожелательность В. П. продолжилась в «инстанциях». У Харитонья в переулке, в Управлении делами КУБУ. В Гагаринском – там поликлиника, где врачевал все категории ученых доктор Герцен, внук невозвращенца. И старший друг Ник. Ник. Усольцева, который в нашем доме чаи гонял, воспоминая, как студенты возили передачи старику Кропоткину.

Князь Бунта – симпатия к нему понятна. И в духе времени. А Тихомиров – в антидухе. Но жил еще абстрактный гуманизм. Не просто термин, а движитель поступков. И он не цепенел, как кролик, пред гуманизмом пролетарским. Так вот, КУБУ руководилась не пролетарским гуманизмом, нет, напротив, внепролетарским. Буржуазная террористка Вера Фигнер воздвигла Красный Крест для помощи врагам Лубянки, всем без различия. И даже, извините, сионистам. Лубянка щерилась, но схавать не решалась. Само собой, до времени.

Слыхал я краем уха, ходатайствовала Вера Николаевна Фигнер за друга молодости, и Тихомиров фору дал всему посаду по мясу-молоку. Сдается, в этот день – мороз и солнце – происходило рандеву двух давних, давних членов Исполкома «Народной воли».

Затем поехал Тихомиров в Управделами обретенной им Комиссии. А на пути наведался в тот дом, что на Мясницкой, – там живописец Горский давал уроки живописи. Свиданию накоротке, свиданью Тихомирова и Горского ваш автор рад – такая выпала оказия: парижское письмо как неизбежность крутого поворота нашего романа. Увы, он не бестселлер. Увы, не он бестселлер.

Конец второй книги

Книга третья

* * *

Письмо было от Бурцева. Не мне, а Тихомирову. И поделом: негоже романисту столь долго не общаться с героем своего романа. Но это бы куда ни шло. Мне было стыдно – я бросил Бурцева в Крестах.

А на дворе тогда начался Восемнадцатый. Шатались, шаркая, метели. Петроград, огни и топки погасив, тонул в снегах. В сугробах выше пояса торчали фонарные столбы. Но люди, как всегда, пробили стежки к тюрьме Кресты, теперь уж большевистской. Лопатин-старший прошенья комиссарам подавал от имени борцов с царизмом. Лопатин-младший, адвокат, толкался во все двери. Вдвоем они склоняли Бурцева, принципиального врага иуд-большевиков, к подписке о невыезде. И наконец-то Бурцев уступил. Пред ним широко река неслась.

Случилось вскоре так, что клейкие зеленые листочки заклеили подписку о невыезде. Имея перспективой расстрел за клевету на председателя Совета народных комиссаров, не дорожите, братья-сестры, честным словом. Рукой подать – страна Суоми. Там есть надежнейшие люди.

Люблю Финляндию любовью Баратынского. И уваженье к ней питаю. В бутырской камере я фантазировал о вариантах перехода советско-финских рубежей. Да вдруг и оказалось, что я свои прожекты сообщал наседке-стукачу. Он сам меня расспрашивал, а я, как фраер, мало битый, отвечал. Мой следователь обозлился. Он справедливо дураком меня назвал. Усталому, бессонному чекисту пришлось анализировать и этот, новый факт моей антисоветской деятельности. А ведь на шее еще и Женя Черноног… Вы призабыли артиллериста-подполковника? Он без меня прошел войну, со мной – тюрьму и зону. Наш общий следователь ехидненько осведомился: «Небось, хотел, вражина, сбежать в Америку?» – «Как не хотеть? – ответил сокрушитель гитлеризма. – Я школьником читал Майн Рида, Фенимора Купера». И ненавистник американского имперьялизма, разминая сигарету, грозил артиллеристу: «Ну, бог войны, ты у меня дошутишься».

А Бурцеву, конечно, не до шуток. И финнам тоже. Коль ты серьезен, Бог не выдаст. Проводники спровадили В.Л. в иной предел.

* * *

Париж салютовал ему клаксонами. Гул примуса принес дух гастрономии забытой и память о гастрите. Из дансинга тянуло душным запахом подмышек. Банджо развешивали банты, сплошь черные, как сенегалец. Тот длинным и лиловым воплем ставил музыкальные абзацы и ждал зимы, чтоб подавать манто. Закладывая палец в верхнюю пиджачную петлю, меланхоличный педераст давал намек на нижнюю, вполне дееспособную. Бутыль в соломенной оплетке обнял алкоголик, да и заснул врастяжку на скамейке. Как до войны, великодушен знакомый букинист: «Вам эта книжечка нужна? Прошу, берите. При случае сочтемся». В колясках – скопища мимоз. Фиалки источают запах красного вина; они в больших корзинах. Ага, больших, как у Вдовы. Она складирует отрубленные головы. Нет-нет, да и подумаешь, что гильотину подарила миру Саломия.

Вдова тоскует в тюрьме Фрези. Ее там навещает Шевалье, потомственный палач. При гильотине, прозванной Вдовой. Бьюсь об заклад, вам неизвестно – она едва не проскользнула на Святую Русь. Уменьшилась в размерах, прикинулась моделью – и шасть на чужеземном корабле в Кронштадт. Но наш таможенник курнос, его не проведут и те, кто с долгим носом. Русак-таможенник изъял Вдову, а вот куда моделька делась, не скажу. Глядишь, и пропил. Как раз в ту пору питерский заплечный мастер, кнутобойца, свой кнут, не обращаясь к черту, продал залетному французу, и я об этом написал. Никто, однако, тонкость мною наблюденного не отмечал… Итак, Вдова в России не вдовела. И потому-то Николай Второй отправился к праотцам не по веленью Свободы, Равенства и Братства, как Людовик Шестнадцатый, – нет, смерть пришла как смерч самоуправства. А следствие какое? Прости, прощай Антанта. Мы, эмигранты, не у танты на блинах. Ешь простоквашу, жуй морковную котлетку. Где подешевле? На узкой рю Вальянс, в харчевенке для русских. Там завели и соловьев. Известна всем картина: в трактире на Руси пьют чай, за чаепитием соловушки поют. А здесь, в харчевенке на рю Вальянс? В репертуаре соловья-француза всего-то навсего два, три колена. Ужасно скуп и будто ждет подачки. А наш-то курский, наш-то русский? Ах, боже мой, наш щелкает, свистит ладов на восемь.

Вольно Бальзаку утверждать: «Разрежьте сердце мне, найдете в нем Париж!» Но Бурцев не Бальзак. Однако жить ему в Париже долго.

* * *

И долго проживать на улице Люнен.

Вообще-то он, как прежде, нередко место жительства менял. И приговаривал: гонялся поп за дешевизною. Но автор ваш решил: пусть обитает долго на ул. Люнен. А то собьешься с ног, отыскивая адрес. Неточность маловажная. Прощал В.Л. ошибки поважней. Ну, например, прокуренные зубы.

Они, «прокуренные зубы», вымысел. Но я над ним не обольюсь слезами. Роман Борисыч, романист, мне не любезен тем, что он задолго до меня живописал Азефа. А Бурцев знай похваливал. Мне-то каково? Я молча орошал свой организм желчью. И думал про себя, когда ж в душе В.Л. очнется дока документализма, чтоб долу опустил глаза мсье Гуль? Дождался! Роман Борисыч, романист, городу и миру возвестил – у Бурцева, завзятого курильщика, прокуренные зубы. Изволите ли видеть, сказал В.Л., осклабясь, покорный ваш слуга не сделал отроду затяжки… Гуль начал извиняться, я торжествовал, поджавши губы. Но тут В.Л. расхохотался: вы не волнуйтесь, эка важность.

Вот я и говорю, на рю Люнен – окраинной, булыжной, кошки на помойках, он жил не все года сподряд. Эка важность. Мне надо так. Он там, на улице Люнен, в начале века начал умерщвленье Провокаций.

Он верил, что мистерия имеет свой конец. И сам себя определял гробовщиком. Он словно бы забыл, что гробовщик живет не здесь, в Париже, а в Москве, на ул. Никитской. Об этом было мне известно. Вы спросите – откуда? Отвечаю.

Во-первых, гробовщик – конкретно: Адриян, сын Прохора, – с Басманной перебравшись, обосновался в доме с мезонином, такой он желтенький. Напротив Дома литераторов. Иль чуть наискосок, где Готлиб Шульц тачает сапоги. Во-вторых, гробовщика, который Адриян, знавал не только я, но и другой из цеха литераторов. То есть Пушкин.

Поделиться с друзьями: