ЖАНРЫ

Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают
Шрифт:

Прочитав после дневника всю «Конармию», я поняла «Моего первого гуся». Поняла важность той детали, что в сундучке, выброшенном казаками за ворота, лежали рукописи и газеты. Поняла, что это значило для Бабеля – читать Ленина казакам вслух. Это было первое агрессивное столкновение писательства с самой жизнью. Как и большая часть «Конармии», «Мой первый гусь» рассказывает о цене, которую заплатил Бабель за свой литературный материал. Осип Мандельштам однажды спросил у Бабеля, почему того тянет к чекистам, к людям вроде Ежова: «„Распределитель, где выдают смерть? Вложить персты?“ – „Нет, – ответил Бабель, – пальцами трогать не буду, а так потяну носом: чем пахнет?“» Но, разумеется, потрогать ему пришлось. Пришлось своими руками проливать кровь – пусть даже и просто гуся. Без этой крови он никогда бы не написал «Конармию». «Бывает, себя не жалею, я, бывает, врага час топчу или более часу, – говорит один из рассказчиков у Бабеля, – мне желательно жизнь узнать, какая она у нас есть».

Императив понять жизнь и описать ее становится в дневнике 1920 года настоятельным, эмоциональным рефреном.

«Описать ординарцев – наштадива и прочих – Черкашин, Тарасов».

«Описать Матяжа, Мишу. Мужики, в них хочется вникать».

Когда бы и с кем бы Бабель ни познакомился, ему нужно было выяснить, что это за человек. Всегда «что», а не «кто».

«Что такое Михаил Карлович?» «Что такое Жолнаркевич? Поляк? Его чувства?»

«Что такое бойцы?» «Что такое наш казак?» «Что такое большевизм?»

«Что такое Киперман?.. Описать его штаны».

«Описать должность военного корреспондента, что такое военный корреспондент?» (Когда Бабель писал это предложение, он, строго говоря, уже сам был военным корреспондентом.)

Порой в вопросе уже содержится ответ – когда, например, он спрашивает у Винокурова: «Что такое этот прожорливый и жалкий высокий юноша с мягким голосом, увядшей душой, острым умом?»

«Что такое Грищук, покорность, тишина бесконечная, вялость беспредельная. 50 верст от дому, 6 лет не был дома, не убегает».

«Иду на мельницу. Что такое водяная мельница? Описать».

«Описать леса».

«Пара тощих лошадей, о лошадях».

«Описать людей, воздух».

«Описать базар, корзины с фруктами вишень, внутренность харчевни».

«Описать этот непереносимый дождь».

«Описать „частую перестрелку“».

«Описать раненого».

«Описать невыразимое желание спать».

«Обязательно описать прихрамывающего Губанова, грозу полка».

«Описать Бахтурова, Ивана Ивановича и Петро».

«Замок графов Рациборовских. 70-летний старик и его мать 90 лет. Их было всего двое, сумасшедшие, говорят в народе. Описать эту пару».

Бабелевское «описать» напоминает меланхолию, с какой Ватсон говорит о делах Шерлока Холмса, не попавших в его анналы: «дарлингтоновский скандал с подменой», «необыкновенное дело об алюминиевом костыле», «тайна гигантской крысы с Суматры, к которой мир еще не готов». Все эти истории, которые останутся нерассказанными, все эти писатели, которым не дали закончить! Куда утешительнее думать, что обещания уже по-своему выполнены, что Бабель, наверное, уже и так достаточно описал прихрамывающего Губанова, грозу полка, и что тайна гигантской крысы с Суматры в конце концов сводится к тайне гигантской крысы с Суматры. Да, в «Конармии» Бабель возвращается к Рациборовским: «В замке жила девяностолетняя графиня с сыном. Она досаждала сыну за то, что он не дал наследников угасающему роду, и – мужики рассказывали мне – графиня била сына кучерским кнутом». Но, несмотря на упоминание, в духе Золя, о нарушении потомственности, или на извращенческий, в духе Тургенева, «кучерский кнут», или на проглядывающую советскую риторику о рыцарской Польше, которая теперь «обезумела» (как выразился сам Бабель в одной из пропагандистских работ), «описание» все равно состоит лишь из двух предложений.

* * *

Одна из самых леденящих душу реликвий в досье КГБ на Бабеля – двойное фото, сделанное в 1939 году после ареста.

На фото в профиль Бабель глядит вдаль, подбородок поднят, на лице – мученическая решимость. На фото же анфас видно, что он смотрит на нечто, расположенное рядом. Кажется, что взгляд устремлен на человека, который вот-вот должен совершить чудовищный поступок. Один немецкий историк однажды написал об этих снимках: «На обоих писатель снят без очков и с синяком – monocle haematoma, выражаясь по-медицински, – доказательством примененного насилия».

Мне было жаль этого историка. Я поняла, что неадекватность слов «без очков и с синяком» позволила ему написать и такую абсурдную фразу, как «monocle haematoma, выражаясь по-медицински». Само отсутствие очков – уже признак неописуемого насилия. Тут для описания потребовались бы длинные латинские слова. Бабель никогда не фотографировался без очков. И никогда без них не писал. У его рассказчика – как гласит популярная строчка из одесского цикла – всегда «на носу очки, а в душе осень». Другая известная строчка – часть реплики, которую бабелевский рассказчик адресует близорукому товарищу на финском зимнем курорте: «Купите очки, Александр Федорович, заклинаю вас!»

В «Моем первом гусе» казачий комдив кричит на еврея-интеллигента: «Шлют вас, не спросясь, а тут режут за очки. Поживёшь с нами, што ль?» Очки как раз и олицетворяют намерение Бабеля «пожить» с ними, наблюдая за каждым их движением – внимательно, почти с любовью, – смотреть и записывать. Надежда Мандельштам писала, что в Бабеле все создавало впечатление «необычайного любопытства». «Весь поворот головы, подбородок и особенно глаза Бабеля всегда выражали любопытство. У взрослых редко бывает такой взгляд, полный неприкрытого любопытства. У меня создалось впечатление, что основной движущей силой Бабеля было неистовое любопытство, с которым он всматривался в жизнь и людей». Вот что у него отняли, оставив вместо очков monocle haematoma.

На семинары по литбиографиям меня уговорил записаться мой однокашник Матей, который знал профессора.

– Это классический еврей-интеллектуал из Нью-Йорка, – взахлеб говорил Матей, словно описывая диковинную лесную зверушку. (Матей был классический католик-интеллектуал из Загреба.) – Когда он рассказывает о Бабеле, то от возбуждения заикается. Но это не раздражает, не мешает. Его заикание обаятельно, оно вызывает расположение и симпатию.

В конце семестра мы с Матеем договорились сделать совместную презентацию о Бабеле. В один из холодных пасмурных дней мы встретились за грязным металлическим столом у библиотеки и, попивая кофе, стали сравнивать свои записи, прикончив почти целую Матееву пачку «Уинстон Лайт»: как выяснилось, Матей заказывал их оптом в индейской резервации. Общий угол зрения мы выработали сразу, но, когда дело дошло до деталей, наши мнения разделились по всем вопросам. Битый час мы проспорили об одном-единственном предложении из «Учения о тачанке», рассказа о том, как тачанка – бричка с пулеметом сзади – изменила войну. Если у украинского села есть тачанки, пишет Бабель, оно все равно не воспринимается как военный объект, поскольку пулеметы можно спрятать под сеном брички.

Когда пошел дождь, мы с Матеем решили зайти внутрь и посмотреть в библиотеке, как в оригинале выглядит предложение, ставшее предметом нашего спора: «Эти схоронившиеся точки, предполагаемые, но неощутимые слагаемые, дают в сумме строение недавнего украинского села – свирепого, мятежного, корыстолюбивого». Даже с русским текстом перед глазами мы все равно не смогли сойтись по поводу того, что такое «схоронившиеся точки». Перечитывая этот рассказ сегодня, я не могу понять, о чем мы так долго спорили, но помню, как Матей раздраженно сказал:

– В твоей версии все выглядит, будто он занимается подгонкой, как в двойной бухгалтерии.

– Именно! – отрезала я. – Именно двойной бухгалтерией он и занимался.

Мы пришли к выводу, что никогда не достигнем взаимопонимания, поскольку я материалист, а Матей придерживается фундаментально религиозных взглядов на историю. В итоге мы решили разделить задачи: Матей будет писать о том, как Бабель заменил старых богов новой мифологией, а я – о Бабеле как бухгалтере.

«Как хорошо, – писал Мандельштам, – что вместо лампадного жреческого огня я успел полюбить рыжий огонек литературной злости!» Не знаю, работал ли Матей над своей презентацией при свете жреческой лампады, но лично меня именно литературная злость подвигла к желанию доказать, что Бабель на самом деле был бухгалтером. К моему изумлению, это оказалось правдой: мало того что в его рассказах непрерывно появляются бухгалтеры и клерки, но и сам Бабель тоже окончил Киевский коммерческий институт, где получал высшие оценки по общему бухучету. Особенно мне запомнился рассказ «Пан Аполек», где поляк Аполек обращается к рассказчику «пан писарь». «Пан» – по-польски значит «мистер», «господин», а одно из значений слова «писарь» – «клерк». Однако в польском «pisarz» – это не «клерк», а «писатель». Пан Аполек хотел назвать рассказчика «господин писатель», но писатель в Красной конной армии превратился в клерка.

В итоге я написала о «двойных» отношениях в текстах Бабеля между литературой и прожитым опытом, строя свою работу вокруг рассказа «Пан Аполек» (истории деревенского иконописца, наделявшего библейские фигуры лицами односельчан: «двойная бухгалтерия» между предсуществующей художественной формой и наблюдениями из жизни). Презентация на семинаре прошла хорошо, и через несколько месяцев я представила ее в расширенном виде на коллоквиуме по славянским языкам, где она привлекла внимание университетского специалиста по Бабелю Гриши Фрейдина. Фрейдин сказал, что поможет мне доработать ее для публикации.

Поделиться с друзьями: