ЖАНРЫ

Безмятежные годы (сборник)
Шрифт:

Люба выдохлась и начинает мямлить, но он уже не слушает.

– Вы говорите, она в беседке?

Люба утвердительно кивает головой и старательно сморкается, чтобы укрыть свою хохочущую физиономию.

Быстро дойдя до беседки, Николай Александрович останавливается у порога.

– Марья Владимировна!

Молчание.

– Марья Владимировна, что с вами? – тревожно и тихо спрашивает он.

Чучело молчит, но нечучело, стоящее за виноградной изгородью, слышит эти слова, видит взволнованное лицо, блестящие глаза, и у него почему-то сильно-сильно начинает биться сердце.

– Марья Владимировна, вы не хотите даже говорить со мной, вы сердитесь на меня! Ради Бога, что с вами? – он осторожно касается руки куклы.

В туже минуту все выражение его лица меняется, он начинает смеяться.

Я чувствую себя смущенной и неловкой в своей засаде, мне не хочется, чтобы Николай Александрович знал, что я была свидетельницей происшедшего. Вместе с тем я рада, что видела, что именно я, и только одна я видела: мне было бы неприятно, если бы еще кто-нибудь заглянул в его лицо, услышал голос, которым он разговаривал с куклой.

– Ну что? Ну что? Не надул? Не надул? Проиграл пари! Вот то-то! – выскочил, на мое счастье, ликующий, сияющий Саша и с хлопаньем в ладоши и прочими выражениями восторга повел приятеля к дому.

– Ну что, Муся, расскажи, расскажи, как все было, – нетерпеливо допытывается Люба.

– Да я ничего не видела, опоздала, заслушалась, как ты ему тут турусы на колесах разводила, прибежала, а он уже стоит и смеется, – вру я, а щеки мои предательски краснеют; по счастью, Люба не смотрит.

– Николай Александрович, Николай Александрович! Ну-ка, расскажите, расскажите нам, как вам Мусю утешить удалось.

Я не подхожу, стою в сторонке и усердно ощипываю несчастный куст, мне как-то ужасно неловко.

В этот день кроме Саши, все еще ликовавшего из-за выигранного пари, никому почему-то не хотелось ни шуметь, ни дурачиться. Люба, разгулявшаяся было немножко, снова окончательно вышла из своей тарелки, вид у нее делался все озабоченнее, и, хотя раньше она предполагала пробыть у нас еще и весь следующий день, заговорила об отъезде.

Николай Александрович больше помалкивал, часто и продолжительно смотрел на меня. Он как-то открыл портсигар, чтобы закурить. Саша тоже протянул свою лапу.

– Курнем, брат Николаюшка! Должен, должен дать! Сегодня, брат, отказывать не моги, потому проштрафился, плати, значит, контрибуцию, – и он хотел взять самую крайнюю папироску.

– Нет, извини, этой не получишь! – живо прикрыл ее пальцем Николай Александрович. – Уж коли непременно хочешь, бери другую.

– А эта у тебя, что же, талисман что ли?

– Вот именно, угадал.

Он бережно приподнимает ее, и я узнаю ту самую искалеченную, бесформенную папироску, которую когда-то сфабриковала.

– Это мой талисман, она у меня заветная, заколдованная, – подчеркивая, произносит Николай Александрович и пристально-пристально смотрит на меня.

Опять, как в беседке, быстро-быстро стучит мое сердце и чувствую, краснеют щеки… Спрятал… сохранил… а я и забыла про нее… Что же это?..

Снежины, невзирая на все наши уговоры, на протесты, чуть не угрозы Саши, все же уехали в тот же вечер. Бедной Любе было не по себе. Видимо, у нее болела душа, которая все время витала дома, в деревне. Мысль о завтрашнем дне, о «воскресенье», в которое без нее должна была состояться так мучившая ее прогулка в лес, была выше Любиных сил; она сказала, что чувствует себя очень плохо, боится расхвораться, и уехала. Вид у нее был действительно скверный.

Конечно, тяжело ей было, больно, верю, но я бы не вернулась раньше времени. Показать тому, кто на меня смотреть не хочет, что я не могу без него лишнего дня прожить? Присутствовать на прогулке, на которой хотели, чтобы именно меня не было? Нет, я бы этого не сделала, все бы слезы потихоньку ночью в подушку выплакала, но чтобы никто, никто не знал. Бедная Люба, ей грустно, а у меня так хорошо на душе!

Проводив Снежиных на вокзал, мы с мамочкой зашли на минутку к тете Лидуше; Николай Александрович отправился прямо домой. Через полчаса вернулись и мы. Мамочка пошла играть в винт к моим старушкам, где на обращенной к улице большой стеклянной веранде стояли уже два зеленых столика и горели в колпачках свечи.

Закинув домой зонтик, я пошла в сад. На дворе было так хорошо! Проходя, я видела сидящую на ступеньках фигуру в белом кителе, но не окликнула его, а он, не знаю, заметил ли даже меня.

Я прошла в самую глубь сада, в свой любимый уголок, который в полном смысле слова казался в этот вечер уголком рая, он весь утопал в цветах. Кусты жасмина стояли в полном цвету, покрытые крупными выпуклыми белыми звездами, будто смотрящими своими желтыми сердцевинками, словно игрой природы занесенные сюда в разгар лета хлопья серебристого снега. Благоухающие, нежные, они чуть-чуть колебались на матово-зеленых бархатистых кустах, а около скамеечки и повсюду кругом широко раскинулось, словно покрытое легкой рябью, волнующееся озеро прозрачных белых головок тмина. Высоко-высоко разрослись они и, нежные, кружевные, казались белой жемчужной пеной на поверхности светло-зеленой зыби.

Над головой безмятежное небо, все в ярких алмазных искорках, всюду тихо, тихо, упоительно тихо…

Вдруг среди этой тишины раздаются звуки глубокого, мягкого баритона, и несутся чудесные слова. Николай Александрович поет:

День ли царит, тишина ли ночная,

В снах ли тревожных, в житейской борьбе,

Всюду со мной, мою жизнь наполняя,

Дума все та же, одна, роковая, —

Все о тебе!

С нею не страшен мне призрак былого,

Сердце воспрянуло, снова любя,

Вера, мечты, вдохновенное слово,

Все, что в душе дорогого, святого, —

Все от тебя!

Будут ли дни мои грустны, унылы,

Скоро ли сгину я, жизнь загубя,

Знаю одно, что до самой могилы

Мысли, и думы, и чувства, и силы —

Все для тебя!

Чудесные звуки лились, нежные, дрожащие, как тончайшие серебряные струны, и, колебля мягкую тишину ночи, замирали где-то вдали, будто рассыпаясь мелодичной серебристой пылью.

Он замолчал. Опять тихо, совсем тихо…

Мне кажется, что все это сон, красивый, благоухающий, что я в каком-то заколдованном царстве. Но вот легкий, совсем легкий звон, еще, еще; такой равномерный, будто приближающийся… Я уже явственно различаю звук шпор. Среди дремлющих деревьев мелькает темный силуэт; еще минута, и совсем близко от меня раздается голос:

– Вы тут, Марья Владимировна? Я так и знал, вернее – чувствовал, что вы должны быть непременно тут, и меня тоже неудержимо повлекло сюда.

Он говорил так тихо-тихо, мягко…

– Что за вечер! Это вечер грез, снов наяву! – снова начал он.

– Да, хорошо! – уронила я.

– Как давно мы с вами не виделись, Марья Владимировна! Вы так удивленно смотрите на меня?.. Да, конечно, мы виделись, мы обедали, гуляли, шутили, смеялись, но это не то, я этого не считаю: я не видел вас, вот, как сейчас, одну, в такую минуту, когда кроме меня никто вас не видит, когда можно говорить по душам или даже просто молчать, и это имеет свою прелесть. Что пережил я за сегодняшний день! Когда Любовь Константиновна вдруг подзывает меня и говорит, что вы плачете в беседке, что сперва все спрашивали, где я, вид у вас был такой расстроенный, а потом вдруг плачете, – я не знаю, что произошло со мной, я совершенно потерял голову. Что я сделал? Что мог я сделать такого, чтобы она плакала из-за меня? Не знаю, какой ценой я готов был искупить каждую эту слезинку, вашу слезинку… И когда я пришел в беседку, когда увидел фигурку в знакомом розовом платьице, с так печально склоненной, как показалось мне, головкой, сердце мое дрогнуло от боли…

Поделиться с друзьями: