Безумные дамочки
Шрифт:
Под этими словами он нарисовал пронзенное стрелой сердце. На одном конце стрелы было написано: «Любовь». На другом: «Ненависть».
Утро в четверг у Лу Маррон отличалось от утра у Симоны, Беверли и Аниты главным образом тем, что первой была не мысль о мужчине, а мысль о работе.
Черное тело Маршалла рядом с ней, когда она раскрыла глаза в своей спальне с розово-лиловыми обоями, не имело никакого отношения к ее мыслям. Правда, что он мужчина, что ночью они занимались любовью, что у него несомненные физические достоинства, но все-таки никакого сходства между ней и другими тремя девушками не было, поскольку Симона проснулась с блеющими звуками любви к Роберту Фингерхуду; Беверли — с мыслями о кошмарном браке; Анита обнаружила, что Джек Бейли может взлететь в стратосферу, и она о нем никогда не услышит; а Лу сразу пронзила мысль: Казак в воде. Эта мысль сверлила мозг, и тут же Лу вспомнила, что не написала интервью со Стивом Омахой, что ей еще нужно доказать Тони Эллиоту, насколько она лучше Питера Нортропа, и потому надо наградить колонкой именно ее. И для собственного хорошего самочувствия необходимо доказать самой себе свой профессионализм.
Еще ребенком она безнадежно стремилась к совершенству: была лучшей студенткой, единственной девушкой, закончившей школу «Уильям Каллен Брайант» в Филадельфии с незапятнанным дисциплинарным листом. («Мамочка, я ни разу не опоздала в школу».) Это же повторилось в высшей школе и колледже, Нью-Йоркском университете, при переходе на работу в Нью-Йорке (первая журналистка из тридцати пяти соискателей). Но очень скоро репортерская работа наскучила ей, она была слишком механической и не творческой.
Нет, увлечение художественной прозой овладело Лу еще в колледже. Ей нравилось брать интервью, ей легко было разговаривать с незнакомцами, получать нужные ответы, и она завоевывала расположение людей… Старик итальянец, торгующий летом льдом на улице МакДугал; танцовщица с маленькой грудью из «Метрополя»; стоматолог, специализирующийся на удалении зубов, который признался после двух бокалов мартини в пристрастии к чечетке. У нее было легкое перо, написанное легко читалось, потому что она много работала, чтобы скрыть от читателей свои творческие мучения.
Лу вообще много работала, дабы скрыть все свои муки. Она не хотела, чтобы кто-нибудь знал, какова она на самом деле, и осознавала, зачем так делает: она боялась, что если об этом узнают, то это может не понравиться. Иногда Лу думала, что, может быть, ей нужно было стать актрисой, она была великолепной притворщицей, но, по иронии судьбы, была слишком застенчивой, чтобы выйти на сцену. Лу могла беседовать с абсолютно незнакомыми людьми и вызывать их доверие, но выйти на публику — это уже выше ее сил. Ее натура нуждалась в более спокойной манере самовыражения. Таким являлось литературное творчество, но оно было слишком спокойным, очень безличным по сравнению с тем, когда стоишь перед аудиторией (или хотя бы перед камерой), более управляемым, контроль находится у тебя в руках. У редактора меньше контроля, чем у режиссера. Режиссер может сделать из актрисы фарш, котлету. Она очень боялась, что ее превратят в котлету. Почему же все-таки в ее снах так часто появляются топоры и ножи?
Однажды Лу перемололи в мясорубке любви. В семнадцать лет она забеременела от парня. Он погиб в автокатастрофе еще до рождения девочки (в пьяном виде врезался в телефонную будку; бывают ли в жизни случайные совпадения?). С его смертью в ней умерла и какая-то нежность, и хотя она как-то любила Дэвида, это не исчерпывало ее жизни. Суть в том, что Лу не хотела, чтобы ее эмоциональная девственность снова подвергалась испытаниям. Это было бы слишком больно.
Маршалл разговаривал во сне, зарывшись лицом в подушку, слова можно было разобрать с трудом:
— Подпись вашего поручителя неразборчива, мадам.
Мистер Безумец на другом конце кровати свернулся черно-белым пушистым клубком. Этой ночью он смотрел на их игрища, и его огромные желтые глаза казались еще больше в полутемной комнате. Ей было интересно знать, что думают коты, когда видят такое, что же они при этом чувствуют? Его острый интерес к подобным спектаклям был настолько очевиден, что наконец-то достал Дэвида, поэтому, когда она с ним трахалась, кот беспощадно изгонялся из спальни.
«Он меня сводит с ума», — говорил Дэвид.
Лу не сразу поняла, что он подразумевал нечто большее, чем простое раздражение. Дэвид боялся кота, хотя и стеснялся признаться в этом. Она размышляла об истоках этого страха, и ей удалось добиться правды.
«Если ты и впрямь хочешь знать, — сказал он непривычно раздраженным тоном, — я боюсь, что он вцепится мне в яйца».
Мужчины — странные существа, непонятные для нее, и это непонимание было одной из причин, почему она зациклилась на работе. Лучше, в конце концов, увлекаться работой, чем мужчинами. КОЛОНКА! ЭТО — КАК СЕКС! ЭТО ЛУЧШЕ СЕКСА! Секс прошлой ночью в итоге удовлетворил ее, было совсем не плохо, и, хотя Лу не собиралась больше встречаться с Маршаллом (разве что в случае такой же острой нужды, как вчера), она была благодарна ему за свое спасение. Секс для Лу был неотделим от творчества. Без него она была высушена, мертва, ничего в голову не приходило. Секс как бы поднимал ворота шлюзов. Несколько лет тому назад с ней это произошло впервые, и теперь она родную мать продала бы за удачно написанную статью. Писатели в этом отношении безжалостны. Люди нужны им для смазки шестеренок их творческого механизма. Они используют людей, как она использовала прошлой ночью Маршалла, который теперь видит сны о подписях поручителей. Трудно поверить в степень самовлюбленности, нарциссизма писателей. Стив Омаха назвал французского художника Давида чудовищем. А знает ли он, что и сам тоже был чудовищем, когда вытаскивал нейлоновые чулки из кармана мертвого товарища в водах Ла-Манша? Без сомнения, знал. Рыбак рыбака видит издалека, думала Лу. Наилучшие идеи почти всегда приходили к ней при пробуждении, когда она оказывалась на сумеречной грани между сном и бодрствованием. Для обозначения такого состояния даже было какое-то особое слово. Гипноозарение, что-то в этом роде, она не могла припомнить точно. Волшебное состояние, как будто еще только зарождающиеся или недоношенные идеи помещаются в особую камеру, чтобы через некоторое время появиться на свет во всем своем блеске и обнаженной красоте.
Казак в воде. Сидни Гринстрит верхом на лошади.
Но едва она собралась вылезти из постели и пойти в гостиную к пишущей машинке, Маршалл раскрыл глаза и как-то странно взглянул на нее. Лу моментально разгадала смысл: он ее не узнал в первую секунду.
— Да это же я, — сказала она. — Девушка, которую ты подцепил в Еврейском музее. Вспоминаешь?
Улыбка обнажила мелкие зубы. Ночью она старалась не замечать их. Теперь он вспомнил, где находится, и лицо у него залоснилось от удовольствия.
— Я храпел?
— Нет. А что? Это случается?
— Да. Иногда даже стены трясутся. Но это бывает, когда я переутомлен.
У него было красивое тело, длинное и стройное. Утром Маршалл произвел на нее лучшее впечатление, чем ночью; он стал увереннее в себе после того, как проявил свои качества неплохого любовника. Если бы ей не надо было писать эту вшивую статью, Лу не прочь бы трахнуться еще разок, особенно если принять во внимание тот факт, что она никогда больше его не увидит, во всяком случае, очень долго. Ночью, когда Маршалл вошел в нее, Лу представила, что он — сутенер из Гарлема, а она — одна из его кобылок. У него было бы три негритянки и две белые девушки, вторая, понятно, медоволосая блондинка, минетчица. В ту же секунду она задумалась: а чего это он так развеселился?
— Куда ты пошла?
Лу вылезла из постели и начала надевать пятнистую пижаму. Пальцами она изобразила царапанье.
— Сяду за машинку и наклепаю забавную историю, дорогой-малыш-солнышко-милый-умница-ангел. Но сначала принесу апельсиновый сок, чтобы тебе не было так одиноко.
— Что за история?
— Для моей газеты. Помнишь, я тебе рассказывала вчера о художнике? Я брала интервью у него. И должна была написать еще вчера, но вместо этого расслабилась и подхватила мужчину, так что утром приходится расплачиваться.
— Я тоже расплачиваюсь.
— Почему? Не хочешь еще раз проделать это сейчас?
Лу улыбалась, флиртовала, но это была лишь игра, Маршалл ничего не значил для нее. Она мечтала, чтобы он нацепил свою хреновую одежду и понесся бы в свой банк, где бы занялся жалкими центами пуэрториканцев, именно они в итоге оплачивают все их расходы на автомобили и секретарш, покупающих для собственных клетушек раздвижные диваны, которых обманывают все кому ни лень. Она ничего об этом не знает. А почему? Сама виновата. Вечно связывается со слабаками. Притягивает их, как магнит. И всегда притягивала. В памяти возникли голубые глаза Питера Нортропа: они требовали, они повелевали.