Библиотека литературы США
Шрифт:
До того как тут устроили бельевую, Лоурел спала здесь, пока не доросла до собственной комнаты по другую сторону площадки. Сейчас тут было холодно, словно всю зиму не топили, камин, конечно, был пуст. Как мерзли, наверно, руки у мисс Верны Лонгмайер, подумала Лоурел, когда она приходила сюда шить и сочиняла всякие небылицы и путала все, что видела и слышала. Холодная у нее была жизнь — целыми днями сидеть в чужих домах.
Нет, тогда здесь было тепло, очень тепло. Лоурел представила себе сухопарую спину отца — он сидит на корточках и, разводя огонь, кладет газету у самого дымохода, так что пламя сразу с гуденьем рвется вверх. Тогда он был молод и любое дело у него спорилось.
Пламя камина и тепло — вот что вернула ей память. Там, где сейчас стоял секретер, помещалась ее детская кроватка с сеткой по бокам, верхнюю перекладину можно было поднимать по ее росту, когда она, стоя в кроватке, протягивала руки, чтобы ее оттуда взяли. Швейная машина осталась на своем прежнем месте, у единственного окошка. Швея приходила только изредка, когда ее вызывали, и за шитьем обычно сидела мать. Под мерное жужжанье и постукивание педали Лоурел, расположившись на полу, подбирала разноцветные лоскутки и складывала из них звездочки, цветы, птиц, фигурки людей — для всего у нее было свое название, — располагала их рядами, отдельными кучками, узорами, семействами, и так сладко пахла циновка на полу, и огонь в камине или луч летнего солнца освещали мать, ребенка и нехитрые их занятия.
Тут было гораздо тише. Ветер остался за углом, от птицы и от тревожной тьмы ее отделяла большая комната. Казалось, что эта комнатушка так же далека от остального дома, как Маунт-Салюс от Чикаго.
Лоурел села в кресло. Лампа на гибкой ножке бросала затененный свет на теплую темную поверхность секретера. Он был сделан давным-давно из вишневого дерева, еще в имении Мак-Келва. На откидной доске цифра 1817 была врезана в не очень ровный овал из другого дерева — желтоватого и гладкого, как шелковый лоскуток. Секретер предназначался для конторы на плантации, но был невелик и сделан так изящно, что вполне годился для молодой дамы; и мать Лоурел завладела им раз и навсегда. Наверху распростер крылья металлический орел, державший в когтях земной шар. Размах его крыльев был не больше раскрытой ладони самой хозяйки. В двойных дверцах ключей не было. Да разве когда-нибудь секретер запирался на ключ? Лоурел не помнила, чтобы ее мать что-нибудь держала на запоре. Ее личные вещи в замках не нуждались. Она просто знала, что все неприкосновенно. А вдруг Лоурел и тут ничего не найдет?
Бюро отца она долго не решалась открыть, но тут она не стала раздумывать — не время. Она взялась за дверцы там, где они сходились, и дверцы распахнулись обе вместе. Внутри секретер был похож на полку на сельской почте, куда годами никто не заходил за письмами. Почему все бумаги так и остались лежать под милосердным слоем пыли, избежав уничтожения? Лоурел твердо знала ответ: отец ни за что не стал бы их трогать, а для Фэй это была просто чья-то писанина, и тех, кто ощущал потребность писать, Фэй заранее считала побежденными соперниками.
Лоурел выдвинула доску секретера и стала вынимать письма и бумаги по очереди из разных отделений. Таких отделений в секретере было двадцать шесть, но Лоурел увидела, что мать распределила письма не по алфавиту, а по времени и месту получения. Только отцовские письма были сложены вместе — должно быть, тут лежало все, что он написал ей с первого до последнего дня, начиная с самых старых, пожелтевших конвертов. Лоурел вытащила один из них и, немного вытянув листок письма, успела прочесть только первую строчку: «Родная моя, любимая» — и сразу положила конверт на место. Письма были отправлены из разных городов, где отец вел судебные дела, или из Маунт-Салюса, когда мать уезжала «туда, домой», в Западную Виргинию, а под этими конвертами лежали письма, адресованные еще «Мисс Бекки Тэрстон», они были перевязаны почти прозрачными ленточками, ветхие, в желтоватых пятнышках, как кожа на руках ее матери перед смертью. В глубине ящичка с этими письмами лежало что-то твердое, и, не успев еще рассмотреть этот маленький кусочек, Лоурел уже на ощупь узнала его. Это был двухдюймовый сланцевый камешек, тщательно обструганный перочинным ножичком. Он лег на ладонь Лоурел, такой же теплый и шелковистый, как ее кожа, будто сохранил тепло, лежа в своем тайничке. «Тарелочка!» — восхитилась когда-то в детстве Лоурел, подумав, что камешек обточил какой-то малыш. «Лодочка!» — серьезно поправила девочку мать. На дне были вырезаны инициалы отца — лодочку сделал он сам, и она перешла из его руки в руку его невесты: камешек они нашли у реки, «там, дома», когда отец за ней ухаживал.
Фотографии тех времен были тщательно наклеены в альбом. Лоурел провела рукой по полке над отделениями, нащупала твердый переплет, шелковый шнур и сняла альбом с полки.
На первых страницах все еще держались два любительских снимка, мутные и посеревшие: Клинтон и Бекки, «там, дома». Они сфотографировали друг дружку на одном и том же месте, возле железной дороги, на лесной полянке: он, стройный, как трость, поставил ногу на придорожный камень и взмахнул соломенной шляпой, она — с огромным букетом полевых цветов, которые они собрали по пути.
— Такой красивой блузки у меня больше никогда в жизни не было, сама шила, а холст моя мама соткала и выкрасила в темно-розовый цвет и краску сама варила из лесных ягод, — объясняла мать Лоурел, и голос у нее становился важным, как всегда при воспоминании о «доме». — Никогда ни одной вещи я с таким удовольствием не носила.
Какой прелестной, какой кокетливой она была в молодости! — подумала Лоурел. Сама сшила блузку, сама проявила и отпечатала фотографии — а почему бы и нет? Она и клей, наверно, сама сварила, чтобы их наклеить.
Судья Мак-Келва, как и его отец, учился в университете штата Западная Виргиния и встретил ее летом того беззаботного студенческого года, когда он работал лесорубом в лесном лагере возле Буковой речки, где она учительствовала в школе.
— Нашу лошадь звали Селим, — рассказывала мать, когда они с маленькой Лоурел шили в бельевой. — Ну-ка повтори: Селим. Я ездила верхом в школу. Семь миль через гору Девятимильную, семь миль обратно домой. А чтобы не скучать по пути, я все время читала вслух стихи. Я их без труда запоминала, душенька, — ответила она на удивленный вопрос дочки. — Моему отцу я доставляла много забот — там, у нас дома, книжки доставать было нелегко.
Лоурел каждое лето — она даже не помнила, с каких пор, — возили «домой». Дом стоял на вершине горы, высокой, как самая высокая крыша на свете. На мягкой зеленой траве прямо под открытым небом стояли качалки. Сидя в качалке, можно было увидеть изгиб реки там, где она обегала подножие холма. Но, только спустившись вниз крутой, извилистой тропой, можно было услышать реку. Она что-то пела — будто целый класс школьников, как зачарованный, хором скандировал стихи перед учителем. Это место на реке называлось Королевской отмелью.
И отец и мать Бекки родились в Виргинии. Семья матери, давшая несколько поколений священников и учителей, собрав свое имущество, перешла границу штата в год отделения Севера от Юга. Отец Бекки тоже был адвокатом. Их дом стоял на холме высоко-высоко над крышей суда внизу, и река обегала холм, как дорога. Других дорог там и не было.
Наверно, и у холма и у реки были свои названия. Лоурел их никогда не слыхала. Говорили просто «холм», или «река», или «суд», и все это было «там, дома».
Ранним утром с ближней горы, из тишины в тишину, доносился удар топора, за ним — эхо, отставшее от удара, потом еще удар, опять эхо и громкий голос, перекликавшийся сам с собой, и все начиналось сызнова.
— Мама, что они там делают? — спрашивала Лоурел.
— Там только один старик, рубит дрова, — говорили «мальчики».
— Он молится, — добавляла мать.
— Старый отшельник, — объясняла бабушка, — у него в целом свете никого нет.
«Мальчики» — их было шестеро — седлали лошадку для сестры и выезжали вместе с ней. Потом все устраивались под старой яблоней, и, лежа на седлах и потниках, братья играли для Бекки на банджо. Они рассказывали ей уйму разных историй про всяких людей, которых знали только они сами да Бекки, так что частенько доводили ее до слез. А когда плакать было не над чем, она помирала со смеху. О своем самом младшем брате — он любил петь «Билли-бой», уморительно бренча на гитаре, — Бекки говорила: «Славный он был. А когда я выходила замуж, он убежал, бросился на землю и заплакал».