Благодарение. Предел
Шрифт:
Развеселились на ромашковых лугах нарядные, детски чистые люди, давние жители Палагиной души. И Палага, торопясь, говорит и говорит проникновенно о любви. Но холодным неживым ветром потянуло с бархана. Плешивая крыса повела усами и давай печатать на песке свои хворые следы… И все вокруг Палаги, и все ближе к ней… У нее предназначение: умирая, губить все живое. Видишь, бацилла простейшая повелевает ею, хочет единолично и безраздельно хозяйничать на земле.
Предсмертная немота обескрылила птиц, обезножила зверей и людей. Не то барханы красно отливают на закате, не то могильными курганами зачервонела исхолмленная за Сулак-рекою степь…
И дроглая, качаемая ветром собака, нацелившись носом в меркнущее небо, следит одним глазом за воздетыми к луне руками старика с косым лезвием бороды.
То ли в молитве кособородого старика мало огня и веры и бог давно скончался в до изморози высветленной душе его, но только чудес не совершается и не совершится.
В горячечном недуге Палага с горькой усладой перешагнула в мир иных измерений — почему бы не стать бессмертной? Только голова болит, и бессмертие — плохое лекарство…
— Пить-пить-пить…
Рябое лицо Микеши, спутника по возвращению, склонилось над нею. Татуированная рука клонила баклажку к ее губам.
— Выпила, давай закусывать… Глядеть на тебя — сердце мрет.
Камень похитнулся на берегу мутной реки. Надпись — тут под крепостью погибли предел-ташлинские молодцы, посланные императором Павлом в Индию. Поцеловала камень. И ушли с Микешей дороги строить. А потом потянуло на родную землю…
— Ладно, Палагушка. Давай поужинаем. Как мусульмане в рамадан по ночам…
Палага ела по-особенному: тарелку держала на коленях, вроде уткнулась в нее, и уши вроде шевелились.
А когда поужинала, стала улыбаться, будто младенец, начавший соображать, ни зла, ни огорчений не помнила, не знала.
— Кем же ты мне доводишься, девонька?
— Племянница, дядя Тереха. Двоюродная, правда. Он светло любовался ее статью, и все более отдаленной родственницей казалась она ему.
— Ох, как ты ладно мне на душу легла. Только брат Андриян знает да вот еще тебе откроюсь: оба моих сына сложили головы на войне. Снохи повыходили замуж. Перед чужими я хвалюсь бодро: дети живы и прославлены. Мне легче помереть, чем порадовать Елисея Кулаткина нуждой-бедой. И ты, девка, не роняй себя ни тужилью, ни злобой. Пусть горе-злосчастье не ущипнет нас. Давай, лапушка родная, радоваться. Пока не старуха, взвеселись.
Для бабьей радости было в Терентии всего вдосталь — стать, вольный упругий шаг, свежий голос, внимательность к ее жизни. Не заигрывал и не выламывался. Слушал Палагу серьезно и сочувственно.
Голосисто вперегонки пели полуночные петухи. С реки вязко тянул мягкий ветер. А в избенке около шорной Терентий и Палага все еще пили чай, неторопливо наметывали на живушку свою жизнь в прогоркшей степной полынью ночи.
Терентий слил в стакан густой, как сусло, чай, подал Палаге.
— Живи у меня, не помешаю. Буду тебе родителем и покровителем. Мне ведь тоже помирать в одиночестве неохота.
— В доме Василия Агния, что ли, живет?
— Живет ни вдова, ни мужняя жена Ольга. И как все получилось! Агния выскочила за Мефодия, усыновил он Ваньку… Филя говорит: с перепугу Мефодий взял Агнию… Ну вот, Ванька пропал. И как пропал-то! Гулял на своей свадьбе с этой Олькой и исчез. Скорее всего утонул в Сулаке. Зимний ледостав был…
— Знать, невеста таковская, коли топиться убежал.
— Нет! Олька с загадкой, фактуристая. Крепко живет, но несчастная, на мой пригляд. Болтают: веселый гармонист Мефодий Ванькину невесту до беременности довел. За полсотню перевалил, а все средь молоди пасется…
— Хочу взглянуть на дом Васи, пока темно.
Терентий поправил фуражку, встал во всю широкую стать — даже сутуловатость молодецкая, хваткая.
— Пойдем, Палага, вольная душа.
— Я одна.
На свежаке она вздохнула до хруста в груди.
Терентий проводил ее почти до дома, припоздало светившегося окнами, погладил ее голову, и пальцы припомнили выпуклости, бугры (лихая была девчонка — скакала на конях, падала), а наткнувшись на новый шрам, вздрогнули.
— Умаялась ты, Палагушка.
— Ничего. Перелиняю душой. Как птица пером. Как змея выползу из кожи. Жить охота, дядя, жить!
— Поди сторожко по земле.
Мефодий увидит.
— Увидит неположенное, ослепнет. Я один глаз потеряла, он на оба потемнеет чернее ночи.
— Палагушка, зачем ты торопишься опять туда? Подумай, меня пожалей. Ну ладно, иди, да возвращайся благополучно. Делай, что душа велит. Наша у тебя душа. Ну, все пока!
— Только бы дочь найти. А нет ее в живых — хоть могилку.
«Да ведь чужие теперь с нею», — думал Терентий, однако посулился искать.
— А что будет, если найдешь?
— Погляжу издали и умру.
— Таким бабам грех помирать.
Со стороны мельницы под мягкий шум воды подошла Палага к дому Василия с волнением воскресшей юности, тем более терпким, что уже не было в живых строителя. Дверь на крыльцо захлопнулась, внутренний крючок звякнул отчужденно, на кухне скопидомски погасили свет.
Палага прислонилась к атласно-белому стволу березы. Не терпелось постучаться, испросить дозволения войти, но горькая хрипота обезголосила ее.
Подъехал конный, кряхтя спешился, привязал лошадь к стояку лазейки, постучал в окно.
— Олька, это я. Отвори на маленько.
— Мефодий Елисеевич, спим мы уж.
— Пусти, дело есть.
На кухне вздули лампу. Ольга в халате, не размыкая спаянных сном глаз, вышла в сени, ощупью нашла и вынула из петли крючок. На кухне Мефодий снял пиджак, умылся, потирая ладонями загорелую шею.
— Спала, что ли?
— Уснешь, гляди…
Палага слышала доносившиеся голоса. Вязало ее по рукам-ногам желание разузнать, как и чем живут эти люди. Ладят ли они? Детей что-то не заметила. И хотела и боялась, что дети есть, да к тому же маленькие.
Темно. Электричество погасло — станция, видать, выключила. А что, если выждать, когда уснут, облить керосином дом с наветренных углов и подпалить. Что-то очень запросто и легко достаются Мефодию дома и женщины. Возможно, где-то в чулане или наверху в светелке спит Елисей. Загорится дом дружно. Лишь бы детей не оказалось… Нет, дядя Тереша, не все узлы развязаны…
Ольга налила из горшка молока в деревянную с цветочками чашку. И Мефодий сел ужинать.
— Намотался за день, Ольгушка, — говорил он, морща стареющий лоб.