Благодарение. Предел
Шрифт:
— А ведь это, кажется, правда.
— Тебе приходилось убивать? — застенчиво спросила Серафима.
— На войне.
— Война не в счет. А сейчас мог бы? Ты это лучше моего знаешь. Потому и избегаешь заглядывать ко мне, что на себя не надеешься. Впрочем, это психология. Жалко тебе меня? Любишь ведь? Убил бы? Не меня, так его?
«Душа отца возьмет верх — убью», — думал Истягин, не замечая, как Серафима чуть ли не в глаза сует ему рукопись, спрашивает: что это за стряпня?
— А-а-а, это стряпал, когда ждал твоего возвращения из заморского рейса, ждал, как покинутая на берегу баба, беспомощный и злой… Ах нет, это за несколько часов до боевого выхода кораблей в море. Тогда я боялся встречи с тобой, сидел в штабе бригады подводных лодок.
— Забираю. Мне нужно все. Ты заявишься ко мне не сейчас, так позже, поумнеешь когда…
«Рьяно, масштабно заботится обо мне Серафима, — подумал Истягин даже с какой-то несуразной согбенной гордостью, что его возлюбленная такая расторопная, настойчивая. — Ну и пройда баба. Неужели я что-то значу для нее?»
В памяти закодированы имена тех, кто, по его убеждению, информировал Серафиму о его жизни. И он подыгрывал некоторым бесшабашно, рисково для своей репутации, догадываясь, что огорчал этим Серафиму в ее благородных помыслах помогать ему.
— А что, Серафима Максимовна, задвигаются уши у твоего при виде вот этого материала? Спалим и это. Вообще-то, Серафима Максимовна, не хочется расставаться с твоими — уж очень они потешные…
— Я занимаюсь слежкой за тобой, Антон?
— С увлечением занимаешься, по долгу нравственному. Но и я все время… думал о тебе, то есть, я хотел сказать, изучал тебя. Хотя от своего-то опыта временами в глазах темнеет. А вот мысленно слежу за тобой.
— Валяй. Не тебе разгадывать меня, Истягин. Заплутаешься, в ясности моей заплутаешься. Ясность посложнее, чем всякая муть. Ясности принадлежит будущее, муть же вся в прошлом.
Истягин зачурался самоуничижительно:
— Да разве мне разобраться? Созерцаю издали с удивлением, восхищением и даже любовью. Тебя мне на всю жизнь хватит созерцать. Что тебя понуждает не спускать с меня глаз, я не знаю.
— Цели у меня, конечно, не возвышенные. Забота моя об Истягине самая обыденная. Как же, сиротой ушел тогда… Если прежде я сомневалась, то сейчас нет сомнений: ушел мстительно. Лялей был доволен? А ее я тебе дала. И потом помогала сводить концы с концами. Говорила ей: Ляля, не тебе даю, а ему, он — дурачок способный. Пикнешь, сманю его.
— Истяга, напоследок раскрывайся до дна: как жить думаешь со своими сиротами?
— А что? Моя жизнь простенькая, идет сама собой, как жизнь травы или дерева, нет в ней поучительного для человека. Зачем занимаешься мною? Я не герой, не преступник, кажется, пока. И виноват в одном, и вина моя серьезнее, чем ты думаешь. Жив остался — вот моя вина. Считай меня павшим, все иной раз слезой капнешь.
— Ты хуже преступника, Антон Коныч, хуже. Неуправляем по простейшим законам. Людей во все времена смущала стихия. А теперь век научный, тем более враждебен стихии, — уже дружески шутила Серафима.
— А Светаева пошто не видно тут? Не поладили, что ли? А уж вон какая любовь у вас была, аж в глаза мне вызов бросили. Смелая любовь. Сильные люди. Хвалу петь надо вам.
— Да, всех я в люди вывела… Одинокой осталась сама да еще мой первый и самый дорогой — Антошка-дурачок. Слышь, давай вези ко мне своих детей, Мишу и Машу… Ты больной человек. За моей спиной тебе было бы спокойно. Ах, как это сложно все. Не уехать ли мне с тобой в тихий край? Всю-то свою жизнь норовила быть бесстрашной, нагловатой, а вот не получалось естественного очаровательного нахальства. Ну что ты наряда моего стесняешься? Обними, как бывало… Умел ведь.
Истягин восхитился простодушной, наивной, легкомысленной энергией. Сильный и красивый человек Серафима, когда вот так, попросту.
— Серафима… отпусти меня на волю.
«Сам мельтешу перед ее глазами, а всю вину валю на нее, будто следит за мной».
— Да ведь я тебя спасаю. На грани гибели ходишь. Как лунатик. Эх, а мог бы получиться из тебя хороший парень! Чего-то не хватает или излишек чего-то, а?
— Я раскрылся. А ты со мной можешь — обо всем?
— Я заглядывала и вниз, и вверх, и во все измерения. Туда тебе рано заглядывать — обморок опахнет. А потом (ты погоди, пусть душа твоя возмужает, разрастется, будет более устойчива) я покажу тебе глубинные пласты. Открытие века в масштабах одной души, — вроде бы с улыбкой над собой говорила Серафима, подлаживаясь под Истягина с чисто женской способностью перевоплощения, подражания мужу.
— Ну хоть малость самую раздвинь завесу над душой, а? Ведь ты все блудила словами…
Она так распахнула кофточку, что грудь с крупным соском упруго выколыхнулась на свет божий. Но тут же Серафима запахнулась.
— Не думай, что я очень уж хочу с тобой сойтись. Все, больше никогда я тебя не увижу. Если я тебе нужна, признайся сейчас. Ночью разбудишь, плохо тебе будет.
— Да как же я разбужу, ты что?
— Да очень просто. Сплю рядом, в дверь замок не врезала пока. Ложись, спи.
Ночью, близко к свету, Истягин вышел на веранду. Под тугим с моря ветром стояла Серафима в розовой рубашке. Не уступала ознобу, лишь легко холодели голые руки и шея — высокая, сильная. Ветер откинул волосы, во впадинах под нежными скулами тени — не то гордости, не то отчуждения. И хоть почувствовал, что явился не ко времени, он накинул на ее плечи пиджак.
Невнятно бормотал он: приснилось, что душа ранена навылет снарядом главного калибра, всю душу вынесло, остались только краешки тоненьким ободком…
— Антон, что ты бормочешь? — Серафима прислонилась щекой к груди его и тут же отпрянула: жаром несло. — Жар у тебя, Антон.
— А хорошо-то как, тепло. Эх, подольше бы так вот в тепле побыть. Зябнул я последнее время. Прежняя закалка уже не срабатывала. И туман хороший в голове.
Серафима принесла градусник и, приподняв под локоть тяжелую руку Истягина, сунула под мышку. Внимательно глядела на присмиревшего.
Быстро успело набежать тридцать девять с половиной. Серафима вдруг отпрянула, попятилась за дверь, потом потянула Истягина на себя, втолкнула в его комнату, а сама исчезла.
Снизу от реки подымался по лестнице человек. Истягин уже из отведенной ему под ночлег комнаты разглядел его — седоватый, румяный, крепкий. Портрет его в газете Истягин видел прежде.
Истягин положил градусник на тумбочку, потом взял и воткнул в землю под цветком, потом — вынул, обтер подолом рубахи, положил на раскрытую книгу. И хоть жаркий туман, казалось, вился вокруг головы, Истягин тише предутреннего ветерка снялся с якоря.
Пока его не было дома, черно-белая Найда (шакаленок), вскинув острую мордочку, всю ночь выла обреченно.