Благодарение. Предел
Шрифт:
Для Силы каждая лошадь была наособицу мастью с оттенками ее, ногами, шеей, хвостом, спиною, шагом, глазами, ржанием.
«Живет вольно. Да и умрет, наверно, легко. Как вызревший колос сникнет. И поплачут только отец и мачеха, да вот еще я буду горевать». Иван все плотнее приживался душой к этому парню. Потешала его наивная похвальба Анны, мачехи Саурова: ни у кого в округе нет таких кудрей, как у Силантия, — в семь колец завивался желто-рыжий волос.
Встретится Сила, улыбается, и на заветренном загорелом лице блестят зубы так весело, что Иван и сам начинал улыбаться.
Парни повзрослее считали Саурова приятелем, он ходил с ними по осенним вечеринкам, месил черноземную грязь на темных широких улицах. Под свист и всхлипывание мокрого ветра сидел за столом в теплой накуренной избе до кочетиного, тусклого на прозимке пения, хотя сам не пил и не курил. Слушал речи и байки, чуть приоткрыв румяные губы, иногда смущая наивным, на грани негаданной улыбки, выражением глаз, больших, диковатых, с зеленым отливом.
Нравилось Ивану, что Сила не играл с девками, среди них проходил, как в молодом лозняке, отстраняя ветки, и тут же забывал их. В какую сторону-высоту прорастет его жизнь? Неизвестно. Как вот тот однолеток-дубок, все еще не решивший, куда гнать ветви, ощупывая синеву.
Кобыла дергала из-под головы Саурова траву, роняя былинки на грудь его. Для лошади он такой же свой, как ее жеребенок, лежащий у ног парня, и, наверное, как багряно-желтый пес, дрыхнувший пластом чуть поодаль. Никогда ни лошадь, ни жеребенок не наступят на Силу, хоть валяется он иной раз в их ногах. Если его нет, они волнуются, увидят его — ржут, будто разговаривают с ним. И он подыгогикивает им, закидывая зверовато-лохматую голову. Говорили, будто был он бездумно бесстрашен, как и его лошадь — лезла на костер. Ловкость его без усилий, кошачья: прыг — на коне, скок — на земле. Делать умел все как-то само собой, на свой лад, одинаково просто и крепко. Он был для Ивана, да и для других вроде воздуха: пока не хватает, вспоминают о нем, а как разопрет вольготно грудь — забывают. Да и Сила, казалось Ивану, никого не выделял ни любовью, ни неприязнью — все одинаковы для него, как для земли с ее травой, неучтимой в своем многообразии жизнью птиц и зверей, насекомых, как для того над лесом спустившегося дождя.
Внезапно открылось Ивану, будто подсказал кто, — с ним-то и можно поговорить о своей хвори. Все равно что ветру, безмолвной степи поплачешься, припадая устами к трещинке в земле, — не помогут, зато не смутят любопытством. Бесполезность, облегчающая душу.
Сауров встал, посмотрел на солнце, походил вокруг лошади, выбирая клещуков из хвоста и гривы. Потом сел, обхватив руками колени. Пес потерся лбом о руку Силы, сел рядом. Оба глядели куда-то за реку, просто так глядели, потому что есть глаза. Чиркнул сизым крылом по пепельно-знойному небу ястреб — моргнули оба враз — пес и Сила, и опять глаза их дремотно процеживали зеленые всплески вековечных трав, по которым паслись дойные кобылы, лоснясь сытными боками.
— Сила, что бы ты стал делать, если бы понравилась тебе девка?
— А кто?
— Ну, скажем, Олька.
— Иноходка Олька?
— Как то есть иноходка?
— Поспешает иноходью с подсевом. А что? Ничего девка, если бы из мужских штанов вытряхнулась. Не занята пока. Нагуливается. Дурачится.
— На каникулах, что ж делать-то ей?!
Белесые переливались волны вызревшего ковыля, солончаковые выкругляши отсвечивали на солнце. Вилась в травах дорога от рощи до речки. Тугокрылыми взмахами заиграл ветер между степью и небом.
На сурчине сизо вкипел орел в синеву, потрошил перепела. Набив зоб, вытер горбатый клюв о клеклую землю. Из кустов бобовника прянула лисица. Но орел взмыл, разметав крыльями перепелиный пух.
— Жалко мне ее, Сила, Ольку-то.
— Да за что жалеть ее? Вон какая кобылица-озорница… Мало ли таких?!
«Как все просто для него», — раздражаясь однообразием и покоем парнишки, думал Иван с тайной горькой усладой, что для него-то, Ивана, если женщина — то одна, если чувства — то чисты и до гробовой доски, если человек — то прекрасен.
— Сила… Что за человек, по-твоему, Мефодий Елисеевич?
— Аль не знаешь своего батю-отчима? Слыхал я, будто он, если зайдет в избу, не выгонишь. Спать надо ложиться, а он все сидит, не моргает. А уж если ему приглянется твоя жена, отдай сразу от греха. Мудрый дед один сказывал мне: обвык Елисеич пастись около смирных… Жизнь свою закругляет, мало витков осталось… — Сила сжал плечо Ивана, понизил голос: — Погляди-ка, мой верный Накат знает свой час, потрусил к дубу поиграться. На что хочешь поспорю — не догадаешься, с кем он играет у дупла. Подкрадемся с подветренной ложбины, увидишь чудо природы. Ну? Только никому не проговорись…
В траве извивалось гибкое тело Саурова, крался следом за ним Иван, ничего особенного не ожидая увидеть.
Пес лежал на спине, подкидывал и ловил лапами взблескивающую на солнце темно-стальную ленту.
— Змея… да как он убил ее? — сказал Иван.
— Не дурак он убивать-то. Летось еще щенком познакомился со змеенком. Вот и играет с тех пор… Обоим нравится… Гляди, как она скользит по лапам, а он ласково ее тетешкает… Отползем, нельзя мешать им… с перепугу худо б не было…
Вернулись к копне сена, и Сила забыл о Накате и его ползучей подружке, у Ивана же все еще дрожало что-то под ложечкой.
— Олька замешалась промеж вас, а? — спросил Сауров.
Иван отшатнулся:
— Что ты?! Я так просто.
Развеселым лихим светом обдали Ивана глаза Силы:
— А если она вечерком тут окажется, а?
Немотный потек над Беркутиной горой закат, землею овладевала тишина.
— Ты уж это… Ольку… не силой, не обманом… Уговори.
— Сама она хочет обмануться. Чего мне ее уговаривать или остерегать.
— На часик бы залучить… — с тоской сказал Иван.
— Мне все равно, хоть на вечер, хоть навечно. Да что ты чуть не плачешь? Хоронить, что ли, собрался?
— Ох, может, и хоронить… почем я знаю…
— А ты знаешь, как орлов башкиры ловят? Скумекают решеточку на бугорке, курицу посадят, притрусят травкой сетку-то железную, затаятся в сторонке, тянут кумыс. Орел долго кружит, снижается, людишек высматривает, потом распалится, Падает на дуру-курицу. А взлететь не может — всего-то полметра не хватает простора крыльям.
— Ах, пусть как получится. Я целиком доверяюсь твоей отчаянной… ну дури, что ли.
Дойные кобылы поднимались с водопоя от речки, останавливались на суглинистом пригорке, оглядываясь, ржанием маня жеребят, — те глядели на свое отражение в реке, играя, били по берегу копытцами, пробовали губами горьковатые листья ветлы.
Сила надел штаны, рубаху, сапоги, подпоясался.
Взноровил было на кобыле ехать, но гнедуха не хотела идти впереди жеребенка, а жеребенку по лености только ютиться под брюхом матери. Сила пустил кобылу в табун, и она, раздувая ноздри, поблагодарила его ржанием, а жеребенок затрусил было следом за Силой, но тут же, отпугнутый взмахом руки, вернулся к матери и взялся бегать вокруг, взбрыкивая, распушив хвост.
Сила прошел мимо сурка — ладно он уселся на бугорке и посвистывал. Подсвистнул сурку. У круто вылезшего из земли камня-дичка, крапленного птичьей кровью, нашел Сила своего начальника и учителя Тюменя. Дремал калмык по-стариковски, чутко откинув большую голову на вытертую ложбинку на камне. Видно, тысячелетиями сиживали тут степняки, шлифуя камень затылком. А может, полонянки бились головой…