Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Благоволительницы
Шрифт:

Главное – и я это отлично понимал, – чтобы у РСХА не возникло слишком много возражений; если они примут наш план, то ведомство Д-IV ВФХА не сможет нам препятствовать. Чтобы прощупать почву, я позвонил Эйхману: «О, дорогой штурмбанфюрер Ауэ! Встретиться со мной? К сожалению, я на сегодняшний момент очень занят. Да, Италия и всякие другие вещи. Вечером? За стаканчиком. Недалеко от моей работы на углу Потсдамерштрассе есть маленькое кафе. Да, со стороны входа в метро. Ну, до вечера». Войдя, Эйхман рухнул на стул, бросил фуражку на стол и потер переносицу. Я уже заказал два шнапса и предложил ему сигарету, он с удовольствием закурил, откинулся на спинку, скрестив ноги, положил руки на папку с бумагами. Покусал между затяжками нижнюю губу; высокий лысый лоб блестел под светом лампочек. «Так что Италия?» – спросил я. «Проблема не столько в Италии, хотя там мы еще наверняка нашли бы тысяч восемь или десять евреев, сколько в оккупированных итальянцами зонах, превратившихся вследствие глупейшей политики в рай для жидов. Они везде! На юге Франции, на берегу Далмации, на их территориях в Греции. Я незамедлительно и почти всюду разослал команды, но работа предстоит огромная; учитывая транспортные проблемы, всего в один день не переделать. В Ницце, используя эффект неожиданности, нам удалось арестовать несколько тысяч; но французская полиция демонстрирует все меньше готовности к сотрудничеству, что многое осложняет. Нам страшно не хватает ресурсов. И еще нас очень беспокоит Дания». – «Дания?» – «Да. То, что нам казалось проще простого, обернулось настоящим бардаком. Гюнтер в ярости. Я вам говорил, что я его туда послал?» – «Да. И что же произошло?» – «Точно не скажу. По мнению Гюнтера, посол, этот доктор Бест, играет странную роль. Вы разве с ним не знакомы?» Эйхман залпом допил шнапс и заказал еще. «Он был моим начальником до войны». – «Да? Ну, хорошо, я не пойму, что у него теперь в голове. В течение долгих месяцев он все делал, чтобы нас тормозить, под тем предлогом… – Эйхман несколько раз рубанул воздух ладонью, – …что мы подрываем его политику сотрудничества. И потом, в августе после беспорядков, когда пришлось вводить режим чрезвычайного положения, мы сказали: хватит, давайте уже действовать. Новый глава СП и СД, доктор Мильднер, сейчас на месте и уже перегружен работой; кроме того, вермахт сразу отказался нам помогать, поэтому я и отправил туда Гюнтера, пусть активизирует процесс. Мы все подготовили, пароход для четырех тысяч, находящихся в Копенгагене, составы для остальных, но Бест продолжает чинить препятствия. У него всегда имеется оправдание, то датчане, то вермахт, e tutti quanti. К тому же здесь надо соблюдать секретность, чтобы евреи ничего не заподозрили, и отловить их всех разом, но Гюнтер говорит, что они уже в курсе. Похоже, дело не заладилось». – «И на каком вы этапе?» – «Мы запланировали начать через несколько дней и закончить в один прием, ведь их же не так много. Я позвонил Гюнтеру и сказал: Гюнтер, приятель, если это так, пусть Мильднер начнет раньше, но Бест отказался. Слишком уж он чувствительный, ему нужно еще раз пообщаться с датчанами. Гюнтер думает, что Бест делает это нарочно, чтобы сорвать акцию». – «Но я отлично знаю доктора Беста: он кто угодно, только не друг евреям. Вряд ли вы найдете лучшего, чем он, национал-социалиста». Эйхман скривился: «О, политика, да будет вам известно, меняет людей. Ну да, увидим. Мне себя упрекнуть не в чем, мы все подготовили, предусмотрели, и если дело провалится, отвечать буду не я, точно вам говорю. А ваш проект продвигается?»

Я заказал еще шнапса: однажды я уже имел возможность заметить, что под действием алкоголя Эйхман расслабляется, становится сентиментальным и дружелюбным. Я совершенно не собирался его на чем-нибудь подлавливать, я хотел, чтобы он мне доверился и понял, что мои идеи не идут вразрез с его взглядом на вещи. Я в общих чертах обрисовал ему проект; как я и предполагал, слушал Эйхман вполуха. Но один раз он встрепенулся: «Как же вы все это согласуете с принципом Vernichtung durch Arbeit?» – «Очень просто: улучшения условий касаются только квалифицированных рабочих. Остается лишь следить за тем, чтобы евреи и асоциальные элементы назначались на тяжелые работы, не требующие спецподготовки». Эйхман поскреб щеку. Естественно, я знал, что решения о распределении специалистов принимаются индивидуально на уровне комиссии по распределению работ каждого лагеря; и если в лагере намерены содержать квалифицированных евреев, это не наша проблема. Но у Эйхмана, похоже, были другие заботы. Он помолчал минуту, обронил: «Ну, ладно» – и принялся говорить о юге Франции. Я слушал и курил. Через некоторое время в подходящий момент я вежливо поинтересовался: «Если вернуться к моему проекту, оберштурмбанфюрер, он почти готов, и я хотел бы прислать его вам, чтобы вы почитали». Эйхман махнул рукой: «Как угодно. Я столько бумаг получаю». – «Я не стал бы вас беспокоить. Это просто чтобы быть уверенным, что у вас нет возражений». – «Если там все, как вы рассказывали…» – «Давайте так: если у вас найдется время, пролистайте его, а после составьте мне короткую записку, вроде доказательства, что я учел и ваше мнение». Эйхман иронично усмехнулся и погрозил мне пальцем: «А вы хитрец, штурмбанфюрер Ауэ. Вы тоже хотите себе соломки подстелить». Я сохранял невозмутимый вид: «Рейхсфюрер пожелал, чтобы мы приняли во внимание мнение всех ведомств, занимающихся этим вопросом. По поводу РСХА обергруппенфюрер Кальтенбруннер адресовал меня к вам. Мне это кажется само собой разумеющимся». Эйхман нахмурился: «Конечно, но решаю не я: я должен представить проект своему начальнику. Но если я дам положительную рекомендацию, то у него не будет причин не подписать. В принципе, разумеется». Я поднял стакан: «Ну, за успех вашей датской операции?» Эйхман улыбнулся, когда он так улыбался, его уши сильно оттопыривались, и он особенно напоминал птицу; вместе с тем нервный тик искажал улыбку, превращая ее чуть ли не в гримасу. «Да, спасибо. За операцию! И за ваш проект тоже».

Я написал текст за два дня; Изенбек тщательно и красиво расчертил детализированные таблицы для приложений, и еще я включил практически без изменений аргументы Рицци. Я еще не закончил, когда меня вызвал Брандт. Рейхсфюрер собирается в Вартегау, чтобы выступить там с важной речью; шестого октября состоится конференция рейхсляйтеров и гауляйтеров, на которой будет присутствовать доктор Мандельброд; он просил, чтобы и меня пригласили. На какой стадии мой проект? Я заверил Брандта, что все близится к завершению. Перед рассылкой в ведомства для согласования осталось лишь ознакомить с ним коллег. Я уже переговорил с Вайнровски и пояснил, что таблицы Изенбека не что иное, как графическое представление его, Вайнровски, идей: доктор вроде бы все одобрил. Общее собрание прошло без лишних споров; в основном говорил Рицци, а я только подчеркнул, что получил устное согласие от РСХА. Гортер выглядел довольным, его заинтересовал только один вопрос: сможем ли мы продвинуться так далеко; экономический анализ Рицци явно превзошел ожидания Алике; Йедерман проворчал, что это все будет стоить дорого и где взять деньги? Но успокоился, когда я его заверил, что в случае утверждения проект будет финансироваться за счет дополнительных кредитов. Я обратился к каждому с просьбой представить к десятому числу письменный ответ глав их ведомств, планируя к тому времени уже вернуться в Берлин, и велел отослать копию Эйхману. Брандт дал мне понять, что после согласования с ведомствами я могу представить проект рейхсфюреру лично.

* * *

В день отъезда после обеда я явился во Дворец принца Альбрехта. Брандт позвал меня на доклад Шпеера, а потом я должен был присоединиться к доктору Мандельброду в поезде для особо важных персон. В холле я столкнулся с Олендорфом, которого не видел со времени его отъезда из Крыма. «Доктор Ауэ! Как приятно вас видеть снова. Вы в Берлине уже несколько месяцев, почему же не позвонили? Я бы охотно с вами встретился». – «Извините меня, бригадефюрер. Я был страшно занят. Впрочем, думаю, вы тоже». Я ощущал исходящее от него напряжение, будто он излучал черную, концентрированную энергию. «Брандт прислал вас к нам на конференцию, да? Если я не ошибаюсь, вы занимаетесь вопросами производства». – «Да, но только теми, что касаются заключенных в концентрационных лагерях». – «Понятно. Сегодня вечером мы собираемся подписать новый договор о сотрудничестве между СС и министром вооружения. Однако тема для обсуждения гораздо шире; ведь речь, кроме прочего, пойдет еще и о содержании рабочих иностранцев». – «Вы теперь в Министерстве экономики, бригадефюрер?» – «Да. Круг моих обязанностей расширяется. Жаль, что вы не экономист: благодаря этому договору для СД откроется совершенно новая область деятельности, я надеюсь. Ну, давайте подниматься, скоро начало».

Конференция проходила в одном из больших, обшитых деревом залов дворца, правда, национал-социалистические знамена и герб не особо сочетались с резными панелями и позолоченными канделябрами XVIII века. На собрании присутствовало более сотни офицеров СД, среди них мои бывшие коллеги или начальники. Рейхсминистр Шпеер немного опаздывал. Мне он показался на удивление молодым, хотя у лба у него уже появились залысины, стройным, энергичным; на нем был простой двубортный костюм, украшенный только золотым партийным значком. Шпеер поднялся на трибуну и начал речь. Выбранные им выражения отличались беспощадной прямотой: если в срочном порядке не направить все усилия на общее военное производство, мы проиграем войну. Это отнюдь не походило на пророчества Кассандры: Шпеер сравнивал наше сегодняшнее производство с данными, которыми мы располагаем о советском и в основном американском производстве; если мы продолжим в том же темпе, то, он убежден, не продержимся и года. Однако наши производственные ресурсы используются далеко не на полную мощность; и одним из главных препятствий на региональном уровне, кроме проблемы с рабочей силой, является блокирующее влияние частных интересов: именно потому он очень рассчитывает на поддержку СД, и это важнейший пункт соглашения, которое будет заключено с СС. Недавно он подписал конвенцию с министром экономики Франции, Бишелоном, предусматривающую перенос туда большей части нашего производства потребительских товаров. Конечно, после войны это принесет Франции значительные коммерческие выгоды, но у нас нет выбора: если мы стремимся к победе, то приходится чем-то жертвовать. Подобная мера позволит нам перекинуть на производство вооружения полтора миллиона рабочих дополнительно. Но мы должны быть заранее готовы, что многие гауляйтеры воспротивятся требованиям закрыть предприятия; здесь именно та область, куда могла бы вмешаться СД. После доклада министра на трибуну вышел Олендорф, поблагодарил Шпеера и вкратце ознакомил присутствующих с содержанием соглашения: СД будет уполномочена контролировать условия отбора и содержания иностранных рабочих; также любой отказ со стороны гауляйтеров следовать инструкциям министра становится предметом расследования СД. Гауляйтер Нижней Силезии Ханке, замещавший на церемонии рейхсфюрера, Олендорф и Шпеер торжественно подписали соглашение на столе, водруженном специально для этой цели; потом отсалютовали, Шпеер пожал всем руки и быстро удалился. Я взглянул на часы: до поезда оставалось меньше сорока пяти минут, хорошо, что я догадался прихватить с собой чемодан. В зале стало шумно, я проскользнул к Олендорфу, беседовавшему с Ханке: «Бригадефюрер, извините: я уезжаю тем же поездом, что и рейхсфюрер, мне надо идти». Олендорф несколько удивленно приподнял брови: «Позвоните мне, когда вернетесь», – бросил он напоследок.

Специальный поезд отправлялся не с одного из главных вокзалов, а со станции наземного метро на Фридрихштрассе. На вокзале, оцепленном полицией и ваффен-СС, толпились, обмениваясь шумными приветствиями, высшие чины и гауляйтеры в форме СА и СС. Пока полицейский проверял список и мои документы, я изучал толпу, но не видел Мандельброда, с которым должен был здесь встретиться. Я попросил лейтенанта показать мое купе; он уставился в список: «Герр доктор Мандельброд, Мандельброд… вот, специальный вагон в хвосте поезда». Вагон имел особую конструкцию: вместо обычной двери примерно треть его длины занимала двойная дверь, как у товарных фургонов, а все окна закрывали стальные шторы. Одна из амазонок Мандельброда в форме СС со знаками различия оберштурмфюрера стояла у входа; она была не в юбке, а в мужских брюках для верховой езды, и ростом на несколько сантиметров выше меня. Где только Мандельброд берет таких помощниц, спросил я себя: наверное, у него есть особая договоренность с рейхсфюрером. Женщина поздоровалась со мной: «Штурмбанфюрер, доктор Мандельброд ждет вас». Она, видимо, меня вспомнила, а я ее нет, все они были немного похожи. Она взяла у меня чемодан и провела в обтянутый ковровой тканью тамбур, из которого налево уходил коридор. «Ваше купе второе справа, – указала она мне. – Я отнесу туда ваш багаж. Доктор Мандельброд расположился здесь». В конце коридора автоматически открылась двойная раздвижная дверь. Я вошел. Мандельброд, как всегда, плавал в своем ужасном запахе, восседая в огромном кресле-платформе, которое подняли в вагон благодаря этим самым специальным дверям; рядом с ним в изящном креслице рококо, небрежно скрестив ноги, устроился министр Шпеер. «А, Макс, вот и ты! – зазвучал музыкальный голос Мандельброда. – Проходи, проходи». Кошка юркнула у меня между сапог, я чуть не споткнулся, но удержался, отдал честь сначала Шпееру, потом Мандельброду. Тот повернул голову к министру: «Дорогой Шпеер, хочу вас познакомить с одним из моих молодых протеже, доктором Ауэ». Шпеер изучающе взглянул на меня из-под густых бровей, потом встал со стула и, к моему вящему изумлению, ринулся жать мне руку: «Очень приятно, штурмбанфюрер». – «Доктор Ауэ работает на рейхсфюрера, – уточнил Мандельброд, – и пытается повысить производительность в наших концентрационных лагерях». – «О, это очень хорошо, – ответил Шпеер. – Вам удалось что-нибудь сделать?» – «Я занимаюсь данным вопросом всего пару месяцев, герр рейхсминистр, и моя роль ничтожна. Но в общей сложности усилий уже приложено немало. Надеюсь, вы заметили результаты». – «Да, конечно. Я на эту тему недавно разговаривал с рейхсфюрером. И он согласился со мной, что может быть еще лучше». – «Несомненно, герр рейхсминистр. Мы упорно работаем». Возникла пауза; Шпеер явно искал, что сказать. Вдруг его взгляд упал на мои медали: «Вы были на фронте, штурмбанфюрер?» – «Да, герр рейхсминистр. В Сталинграде». Он помрачнел, опустил глаза, и у него слегка задрожал подбородок. Потом он снова пристально посмотрел на меня, глаза ясные, но – я впервые обратил внимание – с темными тяжелыми кругами от усталости. «Мой брат Эрнст пропал без вести в Сталинграде», – произнес он чуть натянуто, но спокойно. Я склонил голову: «Мои соболезнования, герр рейхсминистр. Мне очень жаль. Вам известно, при каких обстоятельствах он погиб?» – «Нет. Я даже не знаю, жив он или мертв». Голос Шпеера звучал теперь холодно и отстраненно: «Родители получали письма, Эрнст болел, лежал в одном из лазаретов. В условиях… ужасающих. В своем предпоследнем письме жаловался, что там невыносимо и он возвращается к товарищам на артиллерийскую позицию. Хотя сам уже практически превратился в инвалида». – «Доктора Ауэ тоже тяжело ранило в Сталинграде, – вмешался Мандельброд. – Но ему повезло, его успели эвакуировать». – «Да…», – вымолвил Шпеер. Теперь вид у него был рассеянный, почти отсутствующий. «Да… вам повезло. А он… вся его батарея сгинула во время наступления русских в январе. Конечно, он погиб. Совершенно очевидно. Мои родители никак не придут в себя». Шпеер опять взглянул мне прямо в глаза. «Эрнст был любимцем отца». Я опять сконфуженно пробормотал какие-то пустые слова вежливости. За спиной Шпеера раздался голос Мандельброда: «Наша раса страдает, мой дорогой друг. Мы должны обеспечить ей будущее». Шпеер кивнул, сверился с часами: «Сейчас тронемся. Я пока пойду к себе в купе». Он снова протянул мне руку: «До свидания, штурмбанфюрер». Я щелкнул каблуками и отсалютовал, но Шпеер уже жал руку Мандельброду, тот притянул его к себе и что-то тихо говорил, я ни слова не услышал. Шпеер сосредоточился, потом кивнул и вышел. Мандельброд указал теперь мне на кресло рококо. «Присаживайся, присаживайся. Ты ужинал? Голодный?» В глубине салона беззвучно открылась вторая двойная дверь, и перед нами появилась молодая женщина в форме СС, я ее сначала перепутал с первой, но это все же была другая – если только та, встречавшая меня, не выскочила и не обежала вокруг вагона. «Не хотите ли перекусить, штурмбанфюрер?» – спросила она. Поезд, медленно набирая скорость, покинул вокзал. На окнах висели занавески, множество маленьких лампочек освещало салон купе теплым золотистым светом. Угол одной из занавесок загнулся, и я заметил, что стекло плотно закрыто металлической шторой, наверное, весь вагон бронирован, подумал я. Девушка вернулась, поставила поднос с бутербродами и пивом на складной столик, который она ловко, одной рукой, разложила рядом со мной. Пока я ел, Мандельброд расспрашивал меня о работе; ему очень понравился мой августовский рапорт, и он с нетерпением ожидает проект, который я должен закончить; мне показалось, что Мандельброд уже в курсе большинства деталей. Господина Леланда особенно волнуют вопросы индивидуальных трудовых достижений, добавил он. «Господин Леланд едет с нами, герр доктор?» – спросил я. «Он присоединится к нам в Познани», – ответил Мандельброд. Он уже на Востоке, в Силезии, в тех местах, где я побывал и где у них обоих концентрировались значительные промышленные интересы. «Очень хорошо, что ты познакомился с рейхсминистром Шпеером, – сказал Мандельброд как бы между прочим. – Это человек, с которым надо поладить. СС и Шпеер должны сблизиться еще больше». Мы продолжали беседовать, я съел бутерброды и теперь пил пиво; Мандельброд гладил кошку, забравшуюся к нему на колени. Вскоре он меня отпустил. Я пересек тамбур и вошел к себе в купе, просторное, с удобной, уже заправленной кушеткой, рабочим столиком и даже зеркалом над раковиной. Я раздвинул занавески: опять металлическая штора на окне и, похоже, его никак не откроешь. Я отказался от идеи покурить, снял китель, рубашку, чтобы помыться. Но только успел намылить лицо чудесным душистым розовым мыльцем, лежавшим возле крана – кстати, даже горячая вода была, – как в мою дверь постучали. «Минутку!» Я вытерся, надел рубашку, накинул, не застегивая, китель, открыл. В коридоре стояла одна из помощниц с тенью улыбки на губах, легкой, как ее духи, я ощущал лишь намек на их запах, и в упор смотрела на меня светлыми глазами. «Добрый вечер, штурмбанфюрер, – поздоровалась она. – Вы довольны купе?» – «Да, вполне». Она не отводила взгляда и почти не моргала. «Если пожелаете, я могу составить вам ночью компанию». Столь неожиданное предложение, к тому же произнесенное тоном совершенно обыденным, которым интересуются, например, не хочу ли я поесть, меня, должен признаться, обескуражило: я почувствовал, что краснею, и в смятении искал, что ответить. «Думаю, что доктор Мандельброд этого не одобрил бы», – выдавил я наконец. «Наоборот, – произнесла она так же любезно и спокойно, – доктор Мандельброд был бы рад. Он твердо уверен, что следует использовать любую возможность сохранить нашу расу. Разумеется, если я забеременею, ваша работа никоим образом не пострадает: у СС на этот случай есть специальные учреждения». – «Да, я знаю», – сказал я и подумал, что же она будет делать, если я соглашусь? Наверное, войдет, молча разденется и, голая, станет ждать в постели, когда я завершу свой туалет. «Очень заманчивое предложение, – брякнул я, – но вынужден вам отказать, хотя мне очень жаль. Я слишком устал, и завтра трудный день. В следующий раз, если повезет». Выражение ее лица не изменилось; она лишь пару раз моргнула. «Как хотите, штурмбанфюрер, – сказала она. – Если вам что-нибудь понадобится, звоните. Я рядом. Доброй ночи». – «Доброй ночи», – я попытался улыбнуться. Я снова заперся. Умылся, выключил свет и лег. Поезд, тихонько, ритмично покачиваясь на рельсовых стыках, тащился сквозь непроглядную ночь. Я долго не мог заснуть.

* * *

О полуторачасовой речи, с которой вечером шестого октября перед собранием рейхс– и гауляйтеров выступил рейхсфюрер, мне особо сказать нечего. Эта речь не настолько известна по сравнению с другой, почти в два раза длиннее, зачитанной Гиммлером четвертого октября перед обергруппенфюрерами и ХССПФ; но кроме кое-каких различий, обусловленных характером присутствующей публики, и более официального, менее язвительного и нашпигованного жаргонными словечками тона второго доклада рейхсфюрер, в общем-то, повторил те же вещи. Благодаря случайно сохранившимся архивам и правосудию победителей, обе речи наделали шуму далеко за пределами узких кругов, для коих были предназначены. Вы не найдете ни одной книги об СС, рейхсфюрере или уничтожении евреев, где бы их не процитировали, если вы интересуетесь содержанием, то легко можете обратиться к этим изданиям, вышедшим на многих языках. Речь от четвертого октября полностью приведена в протоколе Нюрнбергского процесса под шифром 1919-PS (именно в таком виде мне удалось детально изучить ее уже после войны, хотя в общих чертах я с ней ознакомился еще в Познани). К тому же она записана то ли на грампластинку, то ли на магнитную ленту, точно не знаю. Но как бы то ни было, запись уцелела, и при большом желании вы можете ее отыскать. Сами услышите монотонный внятный голос рейхсфюрера, его педантичный, нравоучительный тон, порой с нотками гнева, особенно ясно звучавшими в отступлениях, когда рейхсфюрер затрагивал проблемы, где, как он, вероятно, чувствовал, его авторитет мало что решал, например тотальная коррупция. Однако если речи Гиммлера и вошли в историю, то прежде всего потому, что тогда рейхсфюрер с прямотой, небывалой на моей памяти ни до, ни после, да, с прямотой и в выражениях, которые я назвал бы даже грубыми, представил программу истребления евреев. Даже я, услышав это, сначала не поверил своим ушам. Памятуя о правилах секретности, которые мы обязаны были соблюдать, я счел ту речь по-настоящему шокирующей, почти оскорбительной. Мне стало очень плохо, и, безусловно, не мне одному, я видел, как вздыхали гауляйтеры и вытирали взопревшие затылки и лбы. Ничего нового они не узнали, хотя кое-кому до теперешнего момента, естественно, и в голову не приходило задумываться о таких вещах, например о вопросе, касавшемся женщин и детей, и оценивать их масштабность. Рейхсфюрер прямо заявил, что, да, мы убиваем женщин и детей тоже. Вот что вызвало смятение: полное, в кои-то веки, отсутствие двусмысленности. Рейхсфюрер будто нарушил некое правило, превосходившее по силе его собственные указы, изданные для подчиненных, строжайшие Sprachregelungen, неписаные правила такта. Того самого такта, о котором упоминал в своей первой речи относительно казни Рема и его товарищей по СА: у нас, слава богу, существует естественное чувство такта, благодаря которому мы никогда не говорили между собой о случившемся. Хотя, возможно, дело было еще в чем-то другом, а не только в вопросе такта и правил. Мне кажется, в тот момент я и начал понимать глубинные причины заявлений рейхсфюрера и то, почему так вздыхали и потели сановники: они, как и я, осознали, что вовсе не случайно рейхсфюрер в подобной манере на пятом году войны открыто распространяется об уничтожении евреев. Без эвфемизмов, не моргнув глазом, в простых грубых выражениях, и, конечно, если он позволил себе подобное, то фюрер был в курсе, и, что еще хуже, фюрер сам того хотел. Вот почему испугались находившиеся в зале. Рейхсфюрер явно говорил от имени фюрера, произносил те слова, которые не следует произносить, сделал запись на пластинку или пленку, неважно, и потом тщательно отметил присутствующих и отсутствующих. Среди руководителей СС отсутствовали только Кальтенбруннер, страдавший флебитом, Далюге, из-за серьезного сердечного заболевания ушедший в долгосрочный отпуск, Вольф, накануне назначенный ХССПФ в Италии и полпредом при Муссолини, и Глобочник. Я еще не знал и узнал только по возвращении из Познани, что Глобочника недавно по приказу Вольфа перевели из маленького королевства в Люблине в его родной город Триест в качестве ССПФ Истрии и Далмации. Все ликвидировали, Аушвиц отныне себя исчерпал, и прекрасный адриатический берег превратился в отличную свалку для всех этих людей, в которых больше не нуждались, даже Блобель присоединился к ним незадолго до того, как их расстреляли партизаны Тито, частично избавив нас от большой чистки. Что касается партийных чинов, неявившихся, конечно, тоже отмечали, но списка я никогда не видел. Рейхсфюрер действовал целенаправленно, по инструкции сверху и только по одной причине, которая вызывала ощутимое волнение у аудитории, отлично улавливавшей всю подоплеку: все делалось для того, чтобы запятнать их, чтобы никто из них позже не мог сказать, что не знал, и в случае поражения не смел уверять, что не виновен в худшем, и даже не мыслил выйти сухим из воды; каждый это прекрасно понимал и потому боялся. Конференция в Москве, по итогам которой союзники вынесли решение о преследовании «военных преступников» в самых удаленных уголках планеты, еще не состоялась, она пройдет несколькими неделями позже, в конце октября. Но Би-би-си, особенно после лета, уже вела интенсивную пропаганду по этому поводу с поразительной конкретностью, называя имена иногда не только офицеров, но и младших чинов специальных КЛ. Она была отлично информирована, и гестапо не переставало задаваться вопросом, каким образом. Это провоцировало определенную нервозность у причастных, тем более что вести с фронта оставляли желать лучшего. Чтобы удержать Италию, нам пришлось ослабить Восточный фронт, мы имели мало шансов устоять на Донце и уже потеряли Брянск, Смоленск, Полтаву и Кременчуг, над Крымом тоже нависла угроза. Короче, любой мог понять, что дело плохо, и, естественно, многие задавались вопросом о будущем Германии вообще и о своем в частности. Этим в определенной степени воспользовалась английская пропаганда, деморализовав не только тех, кого уже упомянула Би-би-си, но и других, еще нигде не фигурировавших, призывая их задуматься, что конец Рейха не является автоматически их собственным концом, и делая, таким образом, призрак поражения более осязаемым. Нетрудно догадаться, откуда взялась необходимость дать понять, по крайней мере, партийным кадрам, СС и вермахту, что вероятное поражение касается каждого лично, снова их воодушевить и растолковать, что так называемые преступления одних в глазах союзников превратятся в преступления всех вообще, уж на уровне аппарата точно. И корабли, и мосты – кому как нравится – сожжены, и обратного пути нет, единственное наше спасение – победа. Действительно, победа все бы урегулировала, представьте на миг, что Германия раздавила бы красных и уничтожила Советский Союз, – вопрос о преступлениях больше никогда бы не поднимался или нет, наоборот, но о преступлениях большевиков, детально подтвержденных документами, благодаря арестованным архивам. Архивы НКВД в Смоленске, вывезенные в Германию и затем в конце войны попавшие в руки американцам, определенно сыграли бы свою роль, когда настало бы время разъяснить бравым избирателям-демократам, почему вчерашние отвратительные монстры должны отныне служить им щитом от вчерашних героев-союзников, оказавшихся еще более ужасными монстрами. Возможно, даже провести процесс против большевистских вождей, – представьте-ка себе! – как намеревались это сделать англичане и американцы (Сталин, мы-то знаем, смеялся над процессами, он видел их суть, сплошное лицемерие и к тому же бесполезность). А затем все, и англичане, и американцы, пошли бы с нами на компромисс, дипломатические отношения выстроились бы сообразно новым реальностям. И это несмотря на неизбежные вопли евреев Нью-Йорка, ведь европейские – по ним, кстати, никто не заскучал – уже смирились со своей катастрофой, впрочем, как все остальные мертвецы, цыгане, поляки, и могилы побежденных, я знаю это, поросли травой, и никто не спрашивает по счетам у победителей. Я это говорю не для того, чтобы нас оправдать, нет, такова неприкрытая и страшная правда, полюбуйтесь на Рузвельта, честного человека, и его дорогого друга дядюшку Джо. Сколько миллионов истребил Сталин в 1941 году и еще до 1939 года, гораздо больше нашего, уж точно, и если подводить окончательный итог, он сильно рискует нас опередить, с его-то коллективизацией, раскулачиванием, масштабными чистками и депортацией целых народов в 1943 и 1944 годах. Это широко известные факты, тогда в тридцатые годы весь мир знал, больше или меньше, о событиях в России. И человеколюбец Рузвельт тоже, что никогда не мешало ему хвалить лояльность и гуманность Сталина, и, кстати, вопреки многократным предупреждениям Черчилля, в каком-то смысле менее наивного, а с другой стороны – в меньшей степени реалиста. И если бы мы действительно выиграли войну, безусловно произошло бы то же самое: упрямцы, безостановочно называвшие нас врагами рода человеческого, замолчали бы один за другим, а дипломаты сгладили бы углы, потому что, в конце концов, война войной, а шнапс шнапсом, так уж устроен мир. И вполне вероятно, что в результате наши усилия были бы вознаграждены, как часто предрекал фюрер, хотя, может, и нет, но в любом случае многие бы нам рукоплескали, включая тех, кто сейчас замолчал, потому что мы потерпели поражение, – печально, но факт. Даже если бы напряженность по этому поводу сохранялась десять или пятнадцать лет кряду, рано или поздно она бы все равно исчезла, когда, например, наши дипломаты выработали бы жесткие, непоколебимые, порой нарушающие права человека меры, разумеется, оставив возможность проявлять иногда определенную долю понимания. Меры, которые сегодня или завтра приняли бы Великобритания или Франция, чтобы восстановить порядок в своих мятежных колониях или чтобы, в случае Соединенных Штатов, обеспечить стабильность мировой торговли и погасить опасность коммунистических переворотов, что, собственно, все они в итоге и сделали, и результаты нам известны. И, по моему мнению, было бы серьезной ошибкой полагать, что нравственные устои западных государств кардинально отличаются от наших. Как ни крути, великая держава есть великая держава, она не случайно становится и уж тем более остается таковой. Граждане Монако или Люксембурга могут позволить себе роскошь демонстрировать политическую прямоту, а с англичанами это выглядит уже несколько иначе. Не британский ли управляющий, обучавшийся в Оксфорде или в Кембридже, с 1922 года ратовал за массовую бойню для обеспечения безопасности в колониях и горько сожалел, что политическая ситуация в его родной стране помешала осуществлению этих спасительных мер? Или если уж, как некоторые того желают, списывать все наши ошибки только на счет антисемитизма – нелепое, по-моему заблуждение, но для многих очень соблазнительное – не следует ли тогда признать, что Франция накануне Мировой войны отличилась в этой области гораздо больше нашего (не говоря уж о погромах в России)? Надеюсь, впрочем, вы не слишком удивились, что я не воздаю должное антисемитизму как фундаментальной причине уничтожения евреев: это означало бы забыть о том, что цели наших политических ликвидаций шли намного дальше. К моменту нашего поражения – я далек от мысли переписывать историю – мы, помимо евреев, уже полностью уничтожили в Германии неизлечимых инвалидов и умственно отсталых, основную часть цыган и миллионы русских и поляков. И, как известно, наши планы были гораздо обширнее: касательно русских, необходимое естественное сокращение с точки зрения экспертов Четырехлетнего плана и РСХА должно было достичь тридцати миллионов, а по расчетам некоторых инакомыслящих и чересчур усердных начальников отделов Восточного министерства – около сорока шести или пятидесяти миллионов. Если бы война продлилась еще несколько лет, мы бы, безусловно, начали массовое искоренение поляков. С какого-то момента идея и так уже витала в воздухе: взгляните на обширную переписку между гауляйтером Вартегау Грейзером и рейхсфюрером, где Грейзер с мая 1942 года спрашивает разрешения воспользоваться газовыми камерами в Кульмхофе для ликвидации 35 000 поляков, больных туберкулезом, по его соображению, представлявших серьезную угрозу здоровью его гау ; по истечении семи месяцев рейхсфюрер дал Гейзеру понять, что его предложение интересно, но преждевременно. Вам, наверное, покажется, что я слишком равнодушно рассуждаю о таких вещах. Я просто хочу вам показать, что уничтожение племени Моисеева происходило отнюдь не на почве иррациональной ненависти к евреям – думаю, я уже рассказывал об общем негативном отношении в СД и в СС к антисемитам, руководствовавшимся эмоциями, – а в соответствии с твердым и взвешенным решением карательными мерами устранить разнообразные социальные проблемы. Здесь мы, кстати, отличаемся от большевиков только в оценках категорий проблем, стоявших перед нами: в основе их понимания общественного устройства лежала горизонтальная шкала (классы), в основе нашего – вертикальная (расы), но оба подхода являлись одинаково детерминистскими (я уже подчеркивал это) и приводили к аналогичным результатам. И если хорошенько все проанализировать, можно прийти к выводу, что наша воля или, по крайней мере, способность принять необходимость самого радикального подхода к проблемам, поразившим общество в целом, родилась из наших поражений в Первой мировой войне. Все страны, кроме, наверное, Соединенных Штатов, пострадали. Однако победа, высокомерие и моральное удовлетворение, порожденные победой, позволили англичанам, французам и даже итальянцам быстрее забыть лишения и муки и вернуться к нормальному существованию, а порой упиваться собой, но и легче впадать в панику, боясь, что хрупкое равновесие их жизни разобьется вдребезги. Что касается нас, нам нечего было больше терять. Мы сражались так же мужественно, как наши враги; с нами обращались как с преступниками, унижали, разбирали по косточкам и глумились над нашими мертвецами. Судьба русских, если объективно, не многим лучше. Вполне логично, что мы сказали себе: ладно, раз так, если справедливо жертвовать цветом нации, посылать на смерть самых патриотичных, самых умных, одаренных и честных представителей расы во имя спасения народа – и все это абсолютно зря – и обществу плевать на их жертву, – то какое право на жизнь имеют низшие элементы, преступники, сумасшедшие, дебилы, маргиналы, евреи, не говоря уже о наших внешних врагах? Большевики, я уверен, рассуждали примерно так же. Если соблюдение правил мнимой гуманности не принесло нам никакой пользы, зачем тогда следовать им дальше, нас ведь никто за это не отблагодарит? Вот откуда неизбежен более суровый, жесткий, радикальный подход к проблемам. Во все времена все государства, сталкиваясь с социальными проблемами, вынуждены были искать компромисс между потребностями общества и правами индивида, а число возможных решений оставалось в общей сложности очень ограниченным: по сути, только смерть, милосердие или исторжение (исторически, прежде всего, в виде изгнания). Греки избавлялись от детей-уродов; арабы, осознавая, что с экономической точки зрения такие дети слишком обременительны для семьи, но не желая убивать, отдавали их на попечение общины, содержавшей детей на средства от специального налога; и в наши дни в Германии сохраняются специализированные заведения, чтобы убогие своим видом не травмировали здоровых. Если взглянуть на вещи с этой точки зрения, то можно констатировать, что в Европе, по крайней мере с XVIII века, решения разного рода проблем – помилование преступников, изгнание заразных больных (лепрозории), христианское милосердие к сумасшедшим – под влиянием Просвещения свелись к единому типу, применимому к каждой из ситуаций. Я говорю о заточении, финансируемом государством, о форме изоляции внутри страны, иногда, если хотите, с педагогическими притязаниями, но, в первую очередь, служащей практическим целям: преступники – в тюрьме, больные – в госпитале, сумасшедшие – в приюте. После Мировой войны многие поняли, что такие способы больше не годятся, что они недостаточны и не соответствуют масштабу новых проблем – последствию сокращения экономических ресурсов и ранее невообразимому уровню ставок (миллионы погибших на войне). Требовались новые решения, и мы их нашли, человек всегда находит нужные решения, и демократические, с позволения сказать, страны, нашли бы их, если бы нужда возникла. Но почему, спросите вы сегодня, евреи? Какое евреи имеют отношение к вашим психам, преступникам и заразным больным? Да ведь совсем нетрудно увидеть, что исторически евреи, стремясь отгородиться от остальных, сами создали еврейскую проблему. Разве первые письменные документы против евреев, составленные александрийскими греками задолго до Христа и теологического антисемитизма, не обвиняют евреев в неспособности жить в обществе, в нарушении законов гостеприимства – основы и одного из главных политических принципов античного мира? Запреты в еде не позволяли евреям ни есть у других, ни принимать у себя гостей. Потом, конечно, возник и религиозный вопрос. Я не пытаюсь здесь, как могут подумать некоторые, сделать евреев ответственными за постигшую их катастрофу. Я просто хочу сказать, что история Европы выработала рефлекс – в кризисные периоды ополчаться на евреев. И когда идет насильственная переплавка общества, рано или поздно расплачиваться евреям – рано в нашем случае, поздно – у большевиков. И это, в общем-то, закономерно, ведь только опасность антисемитизма минует, евреи тут же теряют чувство меры.

Ни минуты не сомневаюсь, что вас заинтересовали мои размышления; меня несколько занесло в сторону, до сих пор не доводилось поговорить о том знаменательном дне шестого октября, который я намеревался описать здесь вкратце. Я проснулся от того, что в дверь моего купе пару раз настойчиво постучали; из-за опущенной шторы время определить было невозможно, я, видимо, спал глубоким сном и помню, что никак не мог очнуться. Потом послышался голос помощницы Мандельброда, нежный, но твердый: «Штурмбанфюрер, через полчаса вокзал». Я умылся, оделся и вышел в тамбур размять ноги. Там мне встретилась вчерашняя молодая женщина: «Здравствуйте, штурмбанфюрер. Хорошо спали?» – «Да, спасибо. Доктор Мандельброд проснулся?» – «Не знаю, штурмбанфюрер. Кофе не желаете? Завтрак мы подадим по приезде». Она вернулась с маленьким подносом. Я пил кофе, стоя, чуть расставив ноги, чтобы удерживать равновесие, вагон качало; она скромно села в креслице – я заметил, что сегодня вместо черных брюк она надела длинную юбку, а волосы стянула в строгий пучок. «А вам кофе?» – спросил я. «Нет, благодарю». Мы так и молчали, пока не заскрипели тормоза. Я отдал ей чашку и взял чемодан. Поезд замедлял ход. «Хорошего дня, – сказала она. – Доктор Мандельброд присоединится к вам позже». На вокзале царила легкая неразбериха, уставшие гауляйтеры, зевая, друг за другом выходили из вагонов, их встречал целый батальон чиновников в штатском или форме СА. Один из них увидел мою форму СС и нахмурился. Я кивнул на вагон Мандельброда, и лицо офицера просветлело: «Извините», он приблизился ко мне. Я назвался, он сверился со списком: «Да, вижу. Вы с членами аппарата рейхсфюрера размещаетесь в отеле “Позен”. Там для вас приготовлена комната. Я вам сейчас найду машину. Вот программа». В отеле, импозантном, но немного унылом здании прусского периода, я принял душ, побрился, переоделся и проглотил пару тартинок с джемом. Около восьми часов я спустился в фойе, где уже началось привычное брожение. Я наконец отыскал ассистента Брандта, гауптштурмфюрера, и показал ему программу, которую мне дали. «Послушайте, вы уже можете туда отправляться, там будут офицеры. Но рейхсфюрер приедет только после полудня». Машина ждала у отеля, и я приказал отвезти меня в Познаньский дворец. По дороге я любовался ратушей с голубой башней и лоджией с аркадами, потом узкими разноцветными фасадами бюргерских домов, теснившихся на Старой площади, отражение скромных архитектурных фантазий нескольких веков, но мое мимолетное утреннее удовольствие закончилось при виде самого дворца. Гигантское нагромождение каменных блоков на широкой пустынной площади, грубое, ощетинившееся заостренными крышами и увенчанное высокой стрельчатой башней, массивное, помпезное, строгое, однотонное здание, перед которым стояли в ряд украшенные флажками «мерседесы» высоких сановников. Программу открывала серия выступлений экспертов из окружения Шпеера, в том числе и Вальтера Роланда, стального магната, они по очереди доложили о плачевном состоянии военного производства. Большая часть государственной элиты внимала прискорбным новостям в первом ряду. Доктор Геббельс, министр Розенберг, Аксман, руководитель молодежной организации «Гитлерюгенд», гросс-адмирал Дениц, фельдмаршал люфтваффе Мильх и толстый человек с бычьей шеей, густыми, зачесанными назад волосами, которого я опознал во время одного из перерывов: рейхсляйтер Борман, личный секретарь фюрера и начальник Партийной канцелярии НСДАП. Кроме имени мне было мало что известно о рейхсляйтере; никогда о нем не упоминали ни газеты, ни кинохроники, не припомню, чтобы я видел его фото. После Роланда настала очередь Шпеера. В своем выступлении, длившемся меньше часа, рейхсминистр затронул те же темы, что накануне во Дворце принца Альбрехта, и говорил с удивительной прямотой, чуть ли не грубо. И только тут я заметил Мандельброда: для его громоздкого кресла-платформы отвели специальное место сбоку, он слушал с отрешенностью Будды, прищурив глаза, рядом стояли две его помощницы (все-таки две!) и высокая, угловатая фигура – Леланд. Последние слова Шпеера вызвали ажиотаж: вернувшись к теме обструкции гау, рейхсминистр заявил о своем соглашении с рейхсфюрером, который грозился жестоко расправляться с непокорными. Когда Шпеер спустился с эстрады, его окружили несколько орущих гауляйтеров. Я сидел слишком далеко в глубине зала, чтобы расслышать комментарии возмущенных, но могу себе их представить. Леланд наклонился и прошептал что-то на ухо Мандельброду. Потом нас пригласили вернуться в город в отель «Остланд», где расположилось руководство, на фуршет. Помощницы выкатили Мандельброда через запасный выход, но я подошел поздороваться с ним и герром Леландом во дворе. И увидел наконец, как Мандельброд путешествует: в его специальном «мерседесе» с огромным салоном имелось устройство, благодаря которому кресло, снятое с платформы, въезжало в машину; платформу и помощниц везла вторая машина. Мандельброд велел мне сесть с ним, я примостился на откидном кресле; Леланд сел впереди с шофером. Я жалел, что не поехал с девушками: Мандельброд, похоже, не замечал вонючих газов, испускаемых его телом; к счастью, путь оказался недолгим. Мандельброд молчал, дремал, наверное. Я задавался вопросом, встает ли он когда-нибудь с кресла, а если нет, как же он одевается, справляет свои нужды? В любом случае его помощницы, видимо, совершенно небрезгливы. На фуршете я беседовал с двумя офицерами личного штаба , Вернером Гротнером, он никак не мог прийти в себя от своего назначения на место Брандта (Брандт, получивший штандартенфюрера, занял пост Вольфа), и адъютантом из полиции. Именно они первые, я думаю, рассказали мне о том сильном впечатлении, которое произвела на группенфюреров двумя днями раньше речь рейхсфюрера. Мы еще обсудили отъезд Глобочника, обернувшийся для всех настоящим сюрпризом; но мы знали недостаточно, чтобы строить догадки о мотивах этого перевода. Передо мной возникла одна из мандельбродовских амазонок, нет, я решительно их не различал, я даже затруднился бы ответить, какая из них предлагала мне себя вчера вечером. «Прошу прощения, господа», – улыбнулась она. Я тоже извинился и пошел за ней сквозь толпу. Мандельброд и Леланд разговаривали со Шпеером и Роландом. Я поприветствовал всех и поздравил Шпеера с выступлением; лицо рейхсминистра приняло огорченное выражение: «Мой доклад одобрили явно не все». – «Это ничего не меняет, – возразил Леланд. – Если вам удастся заручиться поддержкой рейхсфюрера, никто из этих пьяных идиотов не сможет оказать вам сопротивление». Я поразился: никогда не слышал, чтобы герр Леланд высказывался так грубо. Шпеер кивнул головой. «Старайтесь постоянно контактировать с рейхсфюрером, – тихо произнес Мандельброд. – Не дайте угаснуть новому порыву. Если не хотите беспокоить по мелким вопросам рейхсфюрера лично, обратитесь к присутствующему здесь моему молодому другу. За его надежность я ручаюсь». Шпеер рассеянно взглянул на меня: «У нас уже есть связной с министерством». – «Конечно, – бросил Мандельброд. – Но у штурмбанфюрера Ауэ доступ к рейхсфюреру, безусловно, ближе. Не стесняйтесь к нему обращаться». – «Хорошо, ладно», – согласился Шпеер. Роланд повернулся к Леланду: «Ну, так мы договорились насчет Манхейма…» Ассистентка Мандельброда легонько толкнула меня локтем, дав понять, что во мне больше не нуждаются. Я попрощался и незаметно удалился. Девушка проводила меня до буфета и налила себе чаю, пока я жевал какую-то закуску. «Я думаю, доктор Мандельброд очень вами доволен», – голос у нее был красивый, ровный. «Не знаю о причинах, но если вы так говорите, я вам пов ерю. Вы да вно у него служите?» – «Много лет». – «А до т ого?» – «Я защитила во Франкфурте диссертацию по латинской и немецкой филологии». У меня брови поползли наверх: «Никогда бы не догадался. Не сложно вам безотлучно работать на Мандельброда? Он, наверное, очень требовательный». – «Каждый выполняет свой долг, – ответила она без колебаний. – Доверие доктора Мандельброда для меня великая честь. Благодаря таким людям, как он и герр Леланд, Германия будет спасена». Я пристально посмотрел ей в лицо: гладкое, овальное, минимум косметики. Очень красивая, но ее абстрактная красота, лишенная каких-либо, даже мелких, особенностей, не задерживала взгляда. «Можно задать вам вопрос?» – «Конечно». – «Коридор в вагоне был плохо освещен. Это вы стучали в мою дверь?» Она переливчато засмеялась: «Ну не такая уж темень. Но это была не я, а моя коллега Хильда. Почему вы спрашиваете? Вы бы предпочли меня?» – «Нет, я просто», – брякнул я. «Если представится возможность, – она прямо смотрела мне в глаза, – то с удовольствием. Надеюсь, вы не будете слишком уставшим». Я покраснел: «Как вас зовут? Чтобы знать». Она протянула мне изящную ручку с перламутровыми ногтями; ладонь сухая, нежная, но рукопожатие крепкое, почти мужское. «Эдвига. Хорошего вечера, штурмбанфюрер».

Около трех часов, почти сразу после нашего возвращения во Дворец в плотном молчаливом кольце офицеров и с Рудольфом Брандтом по правую руку, появился рейхсфюрер. Брандт меня заметил и чуть кивнул; он уже носил новые знаки различия, но когда я подошел его поздравить, он меня перебил: «После речи рейхсфюрера мы отправляемся в Краков. Вы едете с нами». – «Есть, штандартенфюрер». Гиммлер сел в первый ряд возле Бормана. Однако вначале мы прослушали доклад Деница, подтвердившего временное прекращение боевых действий под водой, но выразившего надежду на их незамедлительное возобновление, потом Мильха, надеявшегося, что последняя тактика люфтваффе скоро положит конец террористическим рейдам на наши города, и Шепмана, нового начальника штаба СА, который, как я понял, ни на что не надеялся. Около половины шестого на трибуну поднялся рейхсфюрер. Его силуэт на возвышающейся эстраде обрамляли кроваво-красные флаги и черные каски почетного караула; трубки высоко закрепленных микрофонов почти полностью закрывали лицо; в стеклах очков отражался свет лампочек зала. Громкоговоритель придавал голосу рейхсфюрера металлическое звучание. Я уже описывал реакцию присутствующих; жаль, я сидел в глубине зала и вместо лиц видел в основном затылки. Но мне хотелось бы добавить, что, помимо страха и удивления, некоторые слова рейхсфюрера нашли во мне глубокий отклик. Особенно о влиянии Окончательного решения на тех, кто обязан его выполнять, и об опасности, которой мы подвергались, – стать жестокими и равнодушными и больше не ценить человеческую жизнь или размякнуть и поддаться слабости и нервным депрессиям. Да, то, что путь между Харибдой и Сциллой страшно узок, я знал не понаслышке. Эти слова рейхсфюрера имели ко мне непосредственное отношение, и со всей скромностью заявляю, в определенной степени адресовались лично мне и тем, кто, как и я, страдал от ужасной ответственности, возложенной на нас нашим рейхсфюрером. После доклада, уже где-то в семь часов вечера, рейхсляйтер Борман пригласил нас в буфет в соседнем зале. Сановники, в основном гауляйтеры в летах, брали бар штурмом; поскольку мне предстояла командировка с рейхсфюрером, я воздержался от выпивки. Я приметил Гиммлера в углу, он стоял перед Мандельбродом с Борманом, Геббельсом и Леландом спиной к залу, не обращая ни малейшего внимания на эффект, произведенный его речью. Гауляйтеры опрокидывали рюмку за рюмкой и шушукались, время от времени один из них выплевывал какой-нибудь пошлый тост, его коллеги торжественно кивали и пили снова. Должен признаться, несмотря на впечатление от доклада, меня больше занимала дневная сцена: я ощущал, что Мандельброд озабочен моим продвижением, но как и куда, еще не понимал; я слишком мало знал о его отношениях с рейхсфюрером, да, впрочем, и со Шпеером, чтобы судить о дальнейших планах, и волновался, сумею ли оправдать его ожидания. Я спрашивал себя, не могли бы Хильда или Эдвига разъяснить мне ситуацию, но, с другой стороны, абсолютно не сомневался, что даже в постели они не сказали бы мне того, что Мандельброд хотел от меня скрыть. А Шпеер? Долгое время я был уверен, что помню, как он беседовал с рейхсфюрером на фуршете. Потом однажды, спустя годы, я вычитал в книжке, что Шпеер категорически это отрицает, дескать, он с Роландом ушел еще в обед и не присутствовал на докладе рейхсфюрера. Слышал ли Шпеер в тот день слова рейхсфюрера или нет, итоги ему, как и остальным, были известны. По крайней мере, в тот период он знал достаточно, чтобы понимать, что лучше этим и ограничиться, как выразился один историк. И я подтверждаю – ведь немного позже мы с ним сблизились – он знал все, о женщинах и детях в том числе. Хотя, без сомнения, предпочел бы не знать. Гауляйтер фон Ширах, который в тот вечер сидел, развалившись в кресле с развязанным галстуком и расстегнутым воротником, безостановочно хлестал коньяк и тоже, конечно, предпочитал бы не знать, как и большинство других: им то ли не доставало твердости убеждений, то ли они уже боялись репрессий со стороны союзников. Надо еще добавить, что эти люди, гауляйтеры, слишком мало сделали для укрепления нашей военной мощи и даже в отдельных случаях нам мешали, между тем как Шпеер, что подтверждают современные специалисты, подарил национал-социалистической Германии минимум два года, и больше, чем кто-либо, старался продлить наше дело и продлил бы, если б смог. Естественно, он желал победы, из кожи вон лез для победы той национал-социалистической Германии, которая истребляла евреев, женщин и детей, и цыган, да, впрочем, много кого еще. Но я позволю себе, несмотря на исключительное уважение к достижениям Шпеера, счесть неприличным раскаяние, которое он демонстрировал после войны. Раскаянием он спас свою шкуру, хотя заслуживал жизнь не больше и не меньше, чем другие, Заукель, например, или Йодль, но вынужден был постоянно кривляться, чтобы сохранить лицо, при этом ему хватило прямоты, отбыв весь срок наказания, заявить: Да, я знал, и что? Как уже однажды в Иерусалиме сказал со всей прямотой простых людей мой товарищ Эйхман: «Раскаяние для маленьких детей».

Около восьми вечера я по приказу Брандта покинул прием, и мне не удалось попрощаться с доктором Мандельбродом, который, впрочем, был поглощен разговорами. Меня вместе со многими другими офицерами отвезли в отель «Позен» за вещами и потом на вокзал, где нас уже ждал специальный поезд рейхсфюрера. Мне снова выделили отдельное купе, правда, более скромных размеров, чем в вагоне доктора Мандельброда, и с узкой кушеткой. Поезд, носящий имя «Генрих», был необычайно удобен: помимо персональных бронированных вагонов рейхсфюрера, в начале состава располагались вагоны, обустроенные под кабинеты, и передвижной центр связи, головные и хвостовые платформы были оборудованы орудиями противовоздушной обороны; при необходимости весь штаб рейхсфюрера мог работать в пути. Я не видел, как рейхсфюрер садился в вагон; через некоторое время после нашего прибытия поезд тронулся; на этот раз в моем купе оказалось окно, я мог потушить свет и, сидя в темноте, любовался прекрасной светлой осенней ночью, осиянной звездами и луной, льющей бледный серебряный свет на убогие польские пейзажи. От Познани до Кракова примерно 400 километров, из-за многочисленных остановок, связанных с воздушной тревогой или перегруженностью путей, мы добрались до места, когда уже рассвело; проснувшись, я наблюдал, как медленно розовеют серые равнины и картофельные поля. На вокзале в Кракове нас встречал почетный караул с генерал-губернатором во главе, красная ковровая дорожка и фанфары; я издалека заметил Франка в окружении молодых полячек в национальных костюмах, держащих в руках корзины с оранжерейными цветами; он отдал салют высоким гостям, от чего его форма чуть не лопнула по швам, потом обменялся парой любезных слов с рейхсфюрером и исчез в огромном лимузине. Нам предоставили комнаты в отеле у подножия Вавеля; я помылся, тщательно побрился, отдал один форменный комплект в стирку. Затем по чудесным старинным улочкам Кракова, озаренным солнцем, не спеша, отправился в ХССПФ, отослал оттуда телекс в Берлин, чтобы узнать, как продвигается мой проект. Днем я вместе с членами делегации рейхсфюрера принимал участие в официальном обеде; я сидел за столом с офицерами СС и вермахта, а также с мелкими чиновниками генерал-губернаторства; за главным столом рядом с рейхсфюрером и генерал-губернатором восседал Биркамп, но у меня не было никакой возможности подойти поздороваться с ним. Мы говорили в основном о Люблине, люди Франка подтвердили слухи, курсировавшие в генерал-губернаторстве, о том, что Глобочника намеревались прогнать за колоссальные растраты. По одной из версий, рейхсфюрер хотел показательного процесса, чтобы другим неповадно было, но Глобочник предусмотрительно собрал кучу компрометирующих документов и, воспользовавшись ими, выторговал себе разве что не золотую пенсию на родном побережье. После сытной еды пошли выступления, но я не стал слушать и вернулся в город доложиться Брандту, который обосновался в ХССПФ. Правда, сообщить я мог не слишком много: кроме Д-III, сразу давшего добро, мы по-прежнему ждали мнения остальных ведомств, в том числе и РСХА. Брандт приказал мне по приезде ускорить ход дела, рейхсфюрер пожелал, чтобы проект подготовили к середине месяца.

Для вечернего приема Франк денег не пожалел. Почетный караул со шпагами в руках, в форме со сверкающими золотыми погонами выстроился по диагонали через широкий двор Вавеля. При входе в бальный зал гостей встречал сам Франк в форме СА и его жена, матрона, чьи белые телеса выпирали из зеленого бархатного одеяния. На эстраде в глубине главного зала оркестр играл венские вальсы; должностные лица генерал-губернаторства привели своих жен, некоторые пары танцевали, другие приглашенные пили, смеялись, выбирали себе закуски на перегруженных блюдами столах или, как я, изучали толпу. Кроме нескольких коллег из делегации рейхсфюрера, я мало кого знал. Я внимательно рассмотрел потолок с кессонами драгоценного дерева разных цветов и расписанными лепными головами в каждом отсеке: сверху на странных захватчиков, коими мы являлись, невозмутимо взирали бородатые солдаты, бюргеры в шляпах, придворные в перьях, кокетливые женщины. По распоряжению Франка открыли залы по бокам от парадной лестницы, каждый с буфетом, креслами и диванами для желающих отдохнуть или побыть в тишине. Гармоничную перспективу черных и белых ромбов плиточного пола нарушали прекрасные широкие ковры, заглушавшие шаги, впрочем опять гулко отдававшиеся по мрамору. По два охранника в касках и с обнаженными шпагами, поднятыми прямо к носу, как у английских гвардейцев, замерли у каждой двери в смежные залы. Я с бокалом вина в руке бродил по комнатам, любуясь фризами, потолками, картинами; увы, еще в начале войны поляки вывезли знаменитые фламандские гобелены Сигизмунда Августа предположительно в Англию или даже в Канаду, и Франк часто заявлял об этом как о расхищении культурного наследия Польши. Утомившись, я все-таки присоединился к группе офицеров СС, обсуждавших падение Неаполя и подвиги Скорцени. Я слушал их рассеянно, мое внимание отвлек странный шум, похожий на ритмичное поскрипывание. Звук приближался, я огляделся, потом почувствовал удар в сапог и опустил глаза; в меня врезался разноцветный автомобильчик с педалями, которым управлял хорошенький светловолосый мальчик. Малыш в костюмчике, расшитом лапками, вцепился пухлыми ручками в руль и смотрел на меня молча и сердито; на вид ему было четыре или пять лет. Я улыбнулся, но мальчик по-прежнему ничего не отвечал. В конце концов я понял и с поклоном подвинулся; не проронив ни слова, он принялся яростно жать на педали, пронесся в соседнюю комнату и исчез, проскочив между двумя застывшими, как статуи, охранниками. Спустя пару минут я услышал, что мой гонщик возвращается: он ринулся прямо, не замечая людей, вынужденных уступать ему дорогу. Подъехав к буфету, остановился, выбрался из машины и потянулся за куском пирога, но его ручка оказалась слишком короткой, напрасно он вставал на цыпочки, достать ему ничего не удавалось. Я подошел к нему и спросил: «Какой ты хочешь?» Он опять не ответил, только пальцем указал на «Захер торте». «Ты говоришь по-немецки?» – поинтересовался я. Мальчик оскорбился: «Конечно, я говорю по-немецки!» – «Тогда тебя наверняка научили слову bitte». Он покачал головой: «Мне не нужно говорить bitte». – «Это еще почему?» – «Потому что мой папа – король Польши, и все здесь должны ему подчиняться!» Я кивнул: «Что ж, прекрасно. Но тебе надо еще выучить военные отличия. Я служу не твоему отцу, а рейхсфюреру СС. Значит, если ты хочешь торта, ты должен сказать мне “пожалуйста”». Ребенок, надув губки, сомневался; по-видимому, он не привык к такому сопротивлению. Наконец он сдался: «Можно мне торта, bitte?» Я протянул ему кусочек. Малыш ел, пачкая шоколадом мордочку, и изучал мою форму. Потом поднял пальчик к Железному кресту: «Вы герой?» – «В некотором роде да». – «Вы воевали?»– «Да». – «Мой папа командует, но не воюет». – «Я знаю. Ты здесь постоянно живешь?» Он кивнул. «И тебе нравится жить во дворце?» Он пожал плечами: «Ну да, только других детей тут нет». – «Но у тебя все-таки есть братья и сестры?» Он опять кивнул: «Да, но я с ними не играю». – «Почему?» – «Не знаю. Просто». Я хотел спросить его имя, но тут на входе в зал возникла страшная суматоха: к нам направлялась толпа с Франком и рейхсфюрером во главе. «А, вот ты где! – воскликнул Франк, увидев сына. – Пойдем с нами. И вы тоже, штурмбанфюрер». Франк взял мальчика на руки, а мне указал на машину: «Вы могли бы ее прихватить?» Я поднял машину и последовал за ними. Толпа пересекла залы и остановилась возле двери, которую Франк распахнул самолично и посторонился, чтобы пропустить Гиммлера: «После вас, дорогой рейхсфюрер. Проходите, проходите». Франк поставил сына на пол и подтолкнул вперед, потом, поколебавшись, отыскал меня глазами и прошептал: «Спрячьте машину в углу. Мы после ее заберем». Я прошел в зал. В центре находился большой стол размером, по меньшей мере, три метра на четыре, на котором что-то лежало под черным покрывалом. Франк, не отходя от рейхсфюрера, дождался других гостей, потом распределил всех вокруг стола. Малыш снова вставал на цыпочки, но едва доставал до столешницы. Я стоял чуть по одаль, Франк обернулся и позвал меня: «Извините, штурмбанфюрер. Вы уже подружились, как я понял. Вас не затруднит подержать его, чтобы он тоже посмотрел?» Я наклонился и взял мальчика на руки; Франк освободил нам место рядом с собой. Пока входили последние приглашенные, Франк то запускал кончики пальцев в волосы, то теребил одну из своих медалей; казалось, от нетерпения он еле владел собой. Когда все собрались, Франк повернулся к Гиммлеру и торжественно объявил: «Дорогой рейхсфюрер, то, что вы сейчас увидите, – идея, с некоторых пор полностью занимающая мой досуг. Это проект, и я надеюсь, что после войны он прославит город Краков, столицу генерал-губернаторства Польши, и превратит его в центр притяжения для всей Германии. Когда мой план будет реализован, я хотел бы посвятить его фюреру в день его рождения. Но поскольку вы почтили нас визитом, я не желаю больше хранить свою задумку в секрете». Его одутловатое лицо с мягкими мясистыми чертами сияло от удовольствия. С полунасмешливым, полускучающим видом, скрестив руки за спиной, рейхсфюрер наблюдал за Франком сквозь пенсне. А я только и мечтал, чтобы Франк поторопился: ребенок все-таки был тяжелый. Франк сделал знак, несколько солдат сдернули покрывало, явив присутствующим архитектурный макет, что-то вроде обнесенного оградой парка с деревьями и дорожками, извивающимися между домов разных стилей. Пока Франка распирало от гордости, Гиммлер внимательно разглядывал макет. «Что это? – спросил он наконец. – Похоже на зоопарк». – «Почти, мой дорогой рейхсфюрер, – прокудахтал Франк, сунув большие пальцы в карманы мундира. – Это, как выражаются венцы, Menschengarten, антропологический сад, который я намереваюсь создать здесь, в Кракове». Он широко повел рукой над макетом. «Вы помните, дорогой рейхсфюрер, в нашей молодости, еще до войны, Völkerschauen [78] Гагенбека? С семьями из Самоа, Судана и Лапландии? Одно такое представление он устроил в Мюнхене, меня туда возил отец, и вы наверняка тоже это видели. А потом еще в Гамбурге, Франкфурте и Базеле, Гагенбек повсюду имел огромный успех». Рейхсфюрер потер подбородок: «Да-да, припоминаю. Передвижные экспозиции, да?» – «Точно. Но моя будет постоянно действующей, как зоопарк. И не только для развлечения публики, но для научных и педагогических целей. Мы соберем особи всех исчезающих или находящихся на грани вымирания народов Европы, чтобы сохранить для наглядности живые образцы. Немецкие школьники будут приезжать сюда на автобусе и учиться! Посмотрите, посмотрите!» Франк ткнул в макет одного из домиков, выполненный в разрезе: внутри за столом с семисвечником сидели крохотные фигурки. «Что касается, например, евреев, я выбрал Галицию и восточных евреев как наиболее колоритных. Дом типичен для их грязного образа жизни; естественно, чтобы избежать заражения посетителей, придется регулярно проводить дезинфекцию и подвергать экспонируемые экземпляры медицинскому контролю. Евреев я хочу отобрать самых набожных, им дадут Талмуд, и зрители увидят, как они бормочут свои молитвы или как их женщины готовят кошерную пищу. Здесь польские крестьяне из Мазурии, там большевистские колхозники, тут жители Рутении и украинцы, приглядитесь, в вышитых рубахах. Это большое здание предназначено для института антропологических исследований; я сам стану учредителем кафедры. У ученых появится возможность приезжать и на месте изучать народы, столь многочисленные в прошлом. Уни кальный шанс для исследователей». – «Захватывающе, – пробормотал рейхс фюрер. – А обычные посетители?» – «Они могут свободно прогуливаться у огражденных участков, смотреть, как разные особи работают в саду, выбивают ковры, вешают белье. Потом мы организуем экскурсии по домам с разъяснениями, что позволит гостям парка познакомиться с обычаями и нравами их обитателей». – «И каким же образом вы сохраните ваш парк на длительные сроки? Ведь ваши экземпляры состарятся, а некоторые умрут». – «Именно в этом вопросе, дорогой рейхсфюрер, мне нужна ваша поддержка. Нам необходимо иметь по десятку видов каждого народа. Они переженятся и произведут потомство. Экспонатом служит одна семья, а другие заменяют ее членов в случае болезни, размножаются и обучают детей обычаям, молитвам и всему прочему. Я рассчитываю, что их будут содержать поблизости в лагере под надзором СС». – «Если фюрер одобрит, вероятно. Но тема требует обсуждений. Я сомневаюсь, что было бы желательно сохранять некоторые расы, даже если им грозит вымирание. Это опасно». – «Разумеется, мы примем надлежащие меры предосторожности. По моему мнению, подобное учреждение неоценимо и чрезвычайно важно для науки. Как вы хотите, чтобы будущие поколения поняли масштабность содеянного нами, если они не будут в курсе господствовавших ранее отношений?» – «Вы, безусловно, правы, дорогой Франк. Очень хорошая идея. А как будет финансироваться ваш Völkerschauplatz?» – «На коммерческой основе. Только исследовательский институт получит субсидии. Для самого парка мы создадим Aktiengesellschaft, акционерное общество, чтобы проводить суммы по подписке. Когда мы погасим начальные инвестиции, деньги за вход покроют траты на содержание. Я интересовался информацией об экспозициях Гагенбека: они приносили огромную выручку. Зоологический сад в Париже регулярно терпел убытки, пока в тысяча восемьсот семьдесят седьмом году директор не организовал этнологические выставки нубийцев и эскимосов. За первый год его касса пропустила миллион посетителей. И так продолжалось вплоть до Мировой войны». Рейхсфюрер задумчиво покачал головой: «Отличная идея». Он наклонился и принялся изучать макет вблизи, Франк время от времени обращал внимание рейхсфюрера на ту или иную деталь. Мальчик заерзал, и я спустил его на пол: он тут же залез в машину и исчез за дверью. Гости тоже покидали зал. В одной из комнат я опять встретил неизменно лицемерного Биркампа, мы даже немного с ним поговорили. Потом я вышел во двор, курил под колоннадой и восхищался барочным великолепием иллюминации и почетным караулом, воинственным и варварским, будто нарочно выставленным здесь, чтобы подчеркнуть изящные формы дворца. «Добрый вечер, – раздался голос рядом со мной. – Впечатляет, правда?» Я обернулся и узнал Оснабругге, того любезного инженера, специализирующегося по строительству мостов и шоссе, с которым мы встретились в Киеве. «Добрый вечер! Какой приятный сюрприз». – «А сколько воды утекло под разрушенными мостами Днепра». Он держал бокал красного вина, и мы выпили за встречу. «Итак, что же вас привело в королевство Франка?» – «Я сопровождаю рейхсфюрера. А вы?» Его ясное овальное лицо приняло одновременно лукавое и деловое выражение: «Государственная тайна!» Он сощурил глаза и улыбнулся: «Но вам могу сказать – я в командировке по заданию ОКХ. Готовлю программы сноса мостов дистриктов Люблина и Галиции». Я в недоумении взглянул на него: «Что за черт, зачем?» – «На случай наступления большевиков, естественно». – «Но красные на Днепре!» Оснабругге потер короткий приплюснутый нос, я заметил, что он сильно облысел. «Они перешли его сегодня, – вымолвил Оснабругге. – И взяли Невель». – «Но это все-таки еще достаточно далеко. Мы не дадим им пройти вперед. Вы не думаете, что ваши приготовления отчасти носят пораженческий характер?» – «Вовсе нет: это предусмотрительность. Качество, которое очень ценят военные, смею вас заверить. Я делаю то, что мне говорят. И делал то же самое весной в Смоленске и летом в Белоруссии». – «И в чем же заключается программа сноса мостов, можете вы мне объяснить?» Он опечалился: «О, все довольно просто. Местные инженеры исследуют каждый мост под снос; я знакомлюсь с результатами их анализа, одобряю, и потом мы рассчитываем необходимый объем взрывчатки для дистрикта в целом, количество детонаторов и так далее, затем на месте решаем, где и как их устанавливать; и, наконец, определяем этапы, которые помогут местным комендантам точно знать, когда надо ставить заряд, когда детонаторы, и при каких условиях можно нажать на кнопку. План, что же еще. Это позволяет нам при непредвиденных обстоятельствах избежать ситуации, когда мы вынуждены оставлять врагу мосты только потому, что под рукой не находится взрывчатки». – «А вы пока так ничего и не построили?» – «Увы, нет! Моя командировка на Украину обернулась проклятием: мой рапорт о сносе советских конструкций до такой степени понравился начальству, что меня вызвали в Берлин и назначили руководителем отдела по сносу – исключительно мостов, потому что за фабрики, железные дороги и шоссе отвечают другие ведомства; за аэродромы, например, люфтваффе, но иногда мы проводим общие конференции. Короче, с тех пор я только этим и занимаюсь. Все мосты Дона и Маныча – моя работа. Донец, Десна, Ока – тоже я. Я уже взорвал сотни мостов. Грустно. Впрочем, жена довольна, меня же продвигают по службе, – он похлопал по петлицам: действительно, с Киева его несколько раз повысили в звании. – А у меня сердце разрывается. Каждый раз такое впечатление, словно я убил ребенка». – «Вы не должны к этому так относиться, герр оберст. В конце концов, мосты же советские». – «Да, но если это продолжится, однажды настанет черед и немецких мостов». Я улыбнулся: «Настоящее пораженчество». – «Извините меня. Иногда меня охватывает отчаяние. Даже в детстве я любил строить, тогда как все мои одноклассники хотели только ломать». – «Справедливости нет. Идемте, наполним бокалы». В главном зале оркестр играл Листа, и несколько пар танцевали. Франк сидел на углу стола с Гиммлером и госсекретарем Бюлером; они оживленно беседовали и пили кофе и коньяк; даже перед рейхсфюрером, курившим толстую сигару, вопреки его привычке, стоял полный стакан. Франк подался вперед, его влажный взгляд был затуманен алкоголем; Гиммлер с обиженным видом нахмурил брови: музыка пришлась ему не по вкусу. Я снова выпил с Оснабругге, звучала финальная часть рапсодии. Когда оркестр остановился, Франк, с бокалом коньяка в руке, поднялся со стула. Не отводя взгляда от Гиммлера, он объявил голосом твердым, но чересчур пронзительным: «Дорогой рейхсфюрер, вы наверняка знаете старинное популярное четверостишие: Clarum regnum Polonorum / Est caelum Nobiliorum / Paradisum Judeorum / Et infernum Rusticorum. [79] Дворяне давно уже исчезли и, благодаря нашим усилиям, евреи тоже; крестьянство в будущем станет только обогащаться и прославлять нас, и Польша превратится в Небеса и Рай для немецкого народа, Caelum et Paradisum Germanorum». Его латынь звучала столь неуверенно, что дама, стоявшая рядом, громко фыркнула; фрау Франк, как индусский идол развалившаяся в кресле возле мужа, пронзила ее взглядом. Рейхсфюрер – невозмутимые, холодные глаза прятались за маленьким пенсне – поднял бокал, но лишь смочил губы. Франк обогнул стол, пересек зал и довольно ловко вскочил на эстраду. Пианист встал и поспешно скрылся. Франк уселся на его место и вдохновенно встряхнул длинными белыми пухлыми кистями над клавишами, а потом заиграл «Ноктюрн» Шопена. Рейхсфюрер вздохнул; он часто моргал и уже с трудом держал сигару, готовую вот-вот потухнуть. Оснабругге нагнулся ко мне: «По-моему, генерал-губернатор нарочно дразнит вашего рейхсфюрера. Вы не согласны?» – «Не сущее ли это ребячество?» – «Он обижен. По слухам, в прошлом месяце он еще раз просил отставки, но фюрер опять отказал». – «Если я правильно понял, особым авторитетом он здесь не пользуется». – «По словам моих коллег из вермахта, абсолютно никаким. Представьте себе королевство франков без франков, вернее, без Франка. Это и есть Польша». – «То есть он скорее князек, чем король». Если не обращать внимания на выбор отрывка – ведь у Шопена есть вещи гораздо лучше «Ноктюрна», – Франк играл весьма неплохо, хотя, конечно, с излишним пафосом. Я посмотрел на жену Франка, ее жирные, красные плечи и грудь, вываливавшиеся из декольте платья, лоснились от пота: крошечные, глубоко посаженные глазки блестели от гордости. Мальчик вроде как сквозь землю провалился, я уже давно не слышал надоедливого шума веломобильчика. Было уже поздно, гости потихоньку откланивались. Брандт подошел к рейхсфюреру, предложил свои услуги и, не меняя сосредоточенного выражения птичьего лица, продолжал спокойно следить за происходящим. Я нацарапал в записной книжке номера телефонов, вырвал листок и протянул его Оснабругге. «Держите. Если будете в Берлине, позвоните мне, пропустим по стаканчику». – «Вы уходите?» Я кивнул подбородком на Гиммлера, у Оснабругге брови поползли вверх: «А, тогда до свидания. Рад был нашей встрече». Франк доигрывал «Ноктюрн», энергично тряся головой. Я скривился: даже для Шопена это было слишком, генерал-губернатор явно злоупотреблял легато.

Поделиться с друзьями: