Бледный огонь
Шрифт:
Читатель Джона Шейда может найти в профессорской статье еще некоторые мелочи, относящиеся к его университетским занятиям и средним годам его исключительно небогатой событиями жизни. Статья была бы довольно скучной, не будь она оживлена, если можно так выразиться, некоторыми особыми отличиями. Так, она содержит лишь одно упоминание о шедевре моего друга (аккуратно сложенные стопки которого лежат, пока я это пишу, на солнце, на моем столе, подобные слиткам сказочного металла), и это я списываю со злорадным наслаждением: «Как раз перед безвременной кончиной нашего поэта он, по-видимому, работал над автобиографической поэмой». Обстоятельства этой кончины совершенно искажены профессором, фатально следовавшим за господами из повременной печати, которые — быть может, из политических соображений — исказили побуждения и намерения бандита, не дождавшись суда — которому, к несчастью, не суждено было состояться на этом свете (см. в свое время мое последнее примечание). Но, конечно, наиболее разительная черта этого небольшого некролога — это то, что он не содержит ни единого упоминания о лучезарной дружбе, озарившей последние месяцы жизни Джона.
Мой друг не мог вызвать в памяти образ своего отца. Подобно ему, король, которому также не было и трех лет, когда умер его отец, король Альфин, не мог вспомнить его лица, хотя, как ни странно, он отлично помнил маленький шоколадный моноплан, который он, пухленький младенец, держал в руках на той самой последней фотографии (Рождество 1918 года) меланхолического авиатора в бриджах, на чьих коленях он неохотно и неудобно развалился.
Альфин Туманный (1873–1918; годы царствования 1900–1918, хотя в большинстве биографических словарей говорится 1900–1919, недосмотр, вызванный заменой календаря старого стиля новым) получил свое прозвание от Амфитеатрикуса, не лишенного добродушия автора стишков на злобу дня в либеральных газетах (он также окрестил мою столицу «Ураноград»!). Рассеянность короля Альфина не знала пределов. Он был прескверный лингвист, имея в своем распоряжении лишь несколько французских и датских фраз, но всякий раз, когда ему случалось произносить речь перед подданными — толпой земблянских мужичков в какой-нибудь отдаленной долине, куда он был вынужден спуститься, — в его мозгу начинал действовать какой-то не поддающийся контролю переключатель, и он прибегал к этим фразам, приправляя их ради актуальности чуточкой латыни. Большинство анекдотов о приступах его наивной рассеянности слишком глупы и неприличны, чтобы осквернять ими эти страницы, но один из них, не кажущийся мне особенно смешным, вызвал у Шейда раскаты хохота (и вернулся ко мне, пройдя через профессорскую, с такими непристойными прибавлениями, что я склонен привести его здесь как пример и поправку). Однажды летом, перед Первой мировой войной, когда император одного большого иностранного государства (я понимаю, как невелико число для выбора) наносил нашей маленькой упрямой стране совершенно необычный и лестный визит, мой отец отправился с ним и с молодым земблянским переводчиком (вопрос пола которого я оставляю открытым) прокатиться по окрестностям на новоприобретенном автомобиле, построенном по специальному заказу. Как обычно, король Альфин путешествовал без всяких признаков охраны, и это обстоятельство, так же как быстрота его управления, казалось, беспокоили гостя. На обратном пути, миль за двадцать до Онхавы, король решил остановиться для починки. Пока он возился с мотором, император и переводчик отошли под тень придорожных сосен, и только когда король Альфин вернулся в Онхаву, он постепенно заключил из повторных, тревожных вопросов, что потерял кого-то по дороге («какой император?» — осталось его единственным памятным bon mot). Вообще говоря, я настойчиво предлагал моему поэту записывать любые мои литературные вклады (или то, что я считал литературными вкладами), но не распространять их в праздных разговорах; однако даже поэтам не чужды людские слабости.
Рассеянность короля Альфина странным образом сочеталась в нем с любовью к механическим аппаратам, в особенности к летательным машинам. В 1912 году он изловчился подняться на зонтоподобном фабровском «гидроплане» и едва не утонул в море между Нитрой и Индрой. Он разбил два «фармана», три земблянские машины и излюбленную им сантос-дюмоновскую «Стрекозу». В 1916 году его постоянный «воздушный адъютант», полковник Петр Гусев (позднее пионер-парашютист, в 70 лет один из лучших прыгунов любого времени), построил для него совершенно особенный моноплан «Бленда-IV», оказавшийся для него роковым. В одно спокойное, не слишком холодное декабрьское утро, которое ангелы избрали, чтобы уловить в сети его кроткую, чистую душу, король Альфин попытался в одиночку произвести замысловатую вертикальную петлю, показанную ему в Гатчине князем Андреем Качуриным, знаменитым воздушным акробатом и героем Первой войны. Случилась какая-то загвоздка, и маленькая «Бленда» на глазах наблюдателей сорвалась в бесконтрольное пике. Позади и выше него, на кодроновском биплане, полковник Гусев (к тому времени герцог Ральский) и королева сделали несколько снимков этого, показавшегося сперва благородным и изящным, маневра, превратившегося потом в нечто совсем другое. В последний момент королю Атьфину удалось выправить машину и вновь совладать с силой притяжения, но сразу за этим он с треском врезался в строительные леса громадного отеля, сооружавшегося посреди береговой вересковой пустоши, как будто специально с целью преградить путь королю. Это незаконченное и сильно поврежденное строение было снесено по приказанию королевы Бленды, которая заменила его безвкусным гранитным монументом, увенчанным малоправдоподобного типа самолетом из бронзы. Глянцевитые отпечатки увеличенных снимков всей этой катастрофы были однажды обнаружены восьмилетним Карлом-Ксаверием в ящике секретера. На некоторых из этих страшных фотографий можно было разглядеть плечи и кожаный шлем странно безучастного авиатора, а на предпоследней из серии, за мгновение до размазанно-белесого сокрушительного падения была отчетливо видна его рука, поднятая в знак триумфа и ободрения. После этого мальчику снились страшные сны, но его мать никогда не узнала, что он видел эту адскую документацию.
Ее он помнил более или менее: всадница, высокая, широкая, крепкая, с румяным лицом. Кузина короля уверила Бленду, что ее сын будет благополучен и счастлив под опекой замечательного г-на Кэмпбеля, научившего ряд послушных маленьких принцесс расправлять бабочек и восхищаться «Погребальным плачем по лорду Рональду». Он, так сказать, принес свою жизнь в жертву на портативных алтарях многочисленных забав (или хобби), от изучения книжных клещей до медвежьей охоты, и во время прогулки мог отбарабанить от начала до конца всего «Макбета»; но он не придавал никакого значения нравственности своего воспитанника, предпочитал дамочек мальчикам и не углублялся в общепринятые земблянские обычаи. После десятилетнего пребывания он отбыл к какому-то экзотическому двору — в 1932 году, когда наш принц, семнадцати лет от роду, начал делить свое время между университетом и своим полком. Это был приятнейший период его жизни. Он никак не мог решить, что доставляло ему больше удовольствия: изучение ли поэзии — в особенности английской поэзии, — или присутствие на парадах, или танцы на маскарадах с мальчико-девочками и девочко-мальчиками. Его мать скоропостижно умерла 21 июля 1936 года от редкой болезни крови, которой страдали также ее мать и бабка. Накануне ей было значительно легче, и Карл-Ксаверий отправился на бал, который должен был длиться всю ночь, в так называемом Герцогском замке в Гриндельводе — в данном случае формальное гетеросексуальное сборище, весьма освежительное после предшествовавших ему забав. Около четырех утра, когда солнце осветило древесные верхушки и розовый конус Фальк-горы, король остановил свой мощный автомобиль у одного из дворцовых въездов. Воздух был так нежен, свет так поэтичен, что он и трое сопровождавших его друзей решили пройти пешком через липовую рощу остаток пути до Павлиньего павильона, где помещались гости. Он и Отар, его платонический приятель, были во фраках, но потеряли цилиндры на дорожном ветру. Какое-то странное чувство охватило всех четверых, пока они стояли под молодыми липами среди трафаретного ландшафта эскарпа и контрэскарпа, подкрепленных тенью и противоположной тенью. Отар, приятный и культурный молодой аристократ с огромным носом и редкими волосами, был с двумя любовницами, восемнадцатилетней Фифальдой (на которой он впоследствии женился) и семнадцатилетней Флёр (которую мы встретим в двух других примечаниях), дочерьми графини де Файлер, любимой фрейлины королевы. Поневоле задерживаешься на этой картине, как бывает, когда остановишься в удобном пункте времени и задним числом знаешь, что через минуту жизнь подвергнется полной перемене. Итак, там был Отар, озадаченно глядевший на дальние окна покоев королевы, и две девушки рядом, тонконогие, в переливчатых шалях, с порозовевшими кошачьими носиками, с зелеными сонными глазами, в сережках, ловивших и терявших солнечные отблески. Кругом были какие-то люди, как всегда, в любой час, бывало у этих ворот, мимо которых проходила дорога, соединявшаяся с Восточным шоссе. Крестьянка с небольшим пирогом, который сама испекла, без сомнения мать караульного, который еще не пришел сменить небритого темноволосого молодого nattdert (дитя ночи) в его скучной караульной будке, — сидела на отроге горы, наблюдая с женским самозабвением за подобными светлякам свечами, переходившими из окна в окно; двое рабочих, держа велосипеды, тоже стояли, глядя на эти странные огни, и пьяница с моржовыми усами передвигался, качаясь, с места на место, похлопывая липовые стволы. В такие замедленные моменты жизни замечаешь мелочи. Король заметил, что рамы велосипедов запятнаны красноватой грязью, а передние колеса повернуты в одном и том же направлении, параллельно друг другу. Внезапно по крутой тропинке меж сиреневых кустов — кратчайшим путем от покоев королевы — бегом спустилась графиня, спотыкаясь о край стеганого халата, и в ту же минуту с другой стороны дворца все семеро советников, одетые в свою великолепную форму и неся, как пирожное с изюмом, копии различных регалий, широким шагом зашагали вниз по каменным ступеням с благопристойной поспешностью, но она обогнала их на один алин и выложила новость. Пьяница затянул похабную балладу «Карлушка-потаскушка» и свалился в траншею равелина. Нелегко объяснить в кратком примечании к поэме различные подступы к укрепленному замку, и потому, сознавая эту трудность, я приготовил для Джона Шейда — как-то в июне, когда рассказывал ему о событиях, вкратце упомянутых в моих комментариях (см., например, примечания к строке 130 ), — довольно хорошо нарисованный план комнат, террас, бастионов и увеселительных площадок онхавского дворца. Этот тщательно исполненный цветными чернилами рисунок на большом (тридцать на двадцать дюймов) листе картона, если только не был уничтожен или украден, должен находиться там, где я его видел в последний раз в середине июля, на большом черном сундуке против старого бельевого катка, в нише коридорчика, ведущего в так называемую фруктовую кладовую. Если его там нет, то можно поискать в кабинете на втором этаже. Я писал об этом г-же Шейд, но она не отвечает на мои письма. Если он еще существует, хочу просить ее, не повышая голоса, со смирением, с тем смирением, с которым малейший из подданных короля умолял бы о немедленном восстановлении его прав (план этот мой и ясно мною подписан, с черной короной шахматного короля, проставленной после «Кинбот»), послать его в хорошей упаковке, с пометкой «не сгибать» на обертке, и заказной почтой моему издателю для воспроизведения в дальнейших изданиях этой работы. Вся моя энергия в последнее время совершенно истощилась, а эти дикие головные боли делают теперь невозможным всякое усилие памяти и зрительное напряжение, которые потребовались бы, чтобы нарисовать такой план. Черный сундук стоит на другом, коричневом или коричневатом, еще большего размера, а рядом, в том же темном углу, стоит, кажется, чучело лисицы или койота. >>>
Против этого на полях черновика имеются две строки, из коих только первая поддается расшифровке. Вот она:
Вечер — это время для восхваления дня…Я почти уверен, что мой друг пытался включить сюда нечто слышанное им и г-жой Шейд от меня в одну из моих веселых минут, а именно: прелестное четверостишие из нашего земблянского подобия «Старшей Эдды», в анонимном (Керби?) английском переводе.
Мудрый хвалит день при наступлении ночи, жену, когда она скончалась, лед, когда он перейден, невесту, когда она в постели, коня, когда он испробован.>>>
Наш принц был привязан к Флёр, как к сестре, но без легчайшей тени кровосмесительства и вторичных гомосексуальных осложнений. У нее было маленькое бледное личико с выступающими скулами, ясные глаза и вьющиеся темные волосы. Говорили, что светский скульптор и поэт Арнор, проходив месяцы с фарфоровой чашкой и туфелькой Золушки, нашел во Флёр то, чего искал, и применил ее груди и ступни к своей «Лилит, зовущей назад Адама»; но я отнюдь не эксперт по этим нежным предметам. Отар, ее любовник, говорил, что, когда идешь за ней и она знает, что за ней идут, покачивание и игра ее узких стройных бедер необыкновенно художественны, как то, чему арабских девушек обучали в специальных школах специальные парижские сводни, которые затем бывали удушены. Ее хрупкие щиколотки, говорил он, которые она ставила очень тесно одна к другой в своей изящной, колеблющейся походке, были те самые «осторожные драгоценности», о которых Арнор говорит в стихотворении о miragarl (девушке-мираже), за которые «король грёз в песчаных пустынях времени отдал бы триста верблюдов и три фонтана».
On s'agaren wer'em tremk'in tri st'ana Verb'alala wod g'ev ut tr'i phant'ana(я отметил ударения).
Принц не обращал внимания на эту довольно безвкусную болтовню (которой, вероятно, руководила ее мать) и, да будет позволено повторить, смотрел на нее просто как на сестру, душистую и элегантную, с крашеной мордочкой и maussade, туманной галльской манерой выражать то немногое, что она хотела выразить. Ее невозмутимая грубость по отношению к нервной и болтливой графине забавляла его. Он любил танцевать с ней, и только с ней. Его почти не коробило, когда она гладила его руку или беззвучно прижималась открытыми губами к его щеке, которую успела закрасить сажей изможденная послебальная заря. Ее, казалось, не огорчало, что он покидал ее для более мужественных утех, и она вновь встречала его в темноте автомобиля или полуосвещенном кабаре со сдержанной, двусмысленной улыбкой привыкшей целоваться кузины.
Сорок дней между смертью королевы Бленды и его коронацией были, пожалуй, самым мучительным периодом его жизни. Он не любил матери, и то безнадежное и беспомощное раскаяние, которое он теперь испытывал, выродилось в болезненный физический страх перед ее призраком. Графиня, которая, казалось, была все время подле него, все время шуршала поблизости, водила его на сеансы столоверчения опытного американского медиума — сеансы, на которых дух королевы, пользуясь такой же планшеткой, как та, что она употребляла при жизни для бесед с Тормодусом, Торфеусом и Уоллесом, теперь проворно писал по-английски: «Карл, возьми, возьми, храни, люби цветок, цветок, цветок». Старый психиатр, столь щедро подкупленный графиней, что даже снаружи походил на гнилую грушу, уверял его, что своими пороками он подсознательно убил свою мать и будет продолжать «убивать ее в себе», если не отречется от содомии. Дворцовая интрига — это призрачный паук, все туже затягивающий вас при каждой вашей отчаянной попытке вырваться. Наш принц был молод, неопытен и наполовину помешан от бессонницы. Он почти не отбивался. Графиня истратила состояние на подкуп его kamergrum'a (спальника), телохранителя и даже порядочной доли министра двора. Она стала спать в маленькой прихожей возле его холостяцкой спальни, великолепного просторного круглого апартамента наверху высокой и массивной Юго-Западной башни. Он служил особым покоем его отцу и все еще сообщался посредством забавного ската внутри стены с круглым плавательным бассейном в нижнем зале, так что молодой принц мог начинать день, как, бывало, начинал его отец, раздвигая стенное панно возле своей солдатской койки и скатываясь в пролет, по которому он летел вниз, прямо в яркую воду. Для нужд других, чем спанье, Карл-Ксаверий установил посреди пола, покрытого персидским ковром, так называемую батифолию, т. е. огромную овальную, в роскошных воланах, подушку из лебяжьего пуха размером с трех-спальную кровать. В этом-то обширном гнезде теперь спала Флёр, свернувшись в центральной ямке под одеялом из натурального меха гигантской панды, которую как раз перед тем примчала ему из Тибета группа азиатских доброжелателей по случаю его восшествия на престол. Прихожая, где устроилась графиня, имела собственную внутреннюю лестницу и ванную, но сообщалась также, при помощи раздвижной двери, с Западной галереей. Я не знаю, какой совет или приказ получила Флёр от своей матери, но соблазнительницей она оказалась плохой. Она все старалась, как будто в тихом помешательстве, починить сломанную viola d'amore или сидела в скорбной позе, сравнивая две старинные флейты, обе с грустным тоном и слабые. Между тем он, в турецком наряде, валялся в большом отцовском кресле, свесив ноги через ручку, листая том Historia Zemblica, списывая оттуда выдержки и время от времени выуживая из глубин сиденья то пару старомодных автомобильных очков, то перстень с черным опалом, то ком из серебряной шоколадной обертки, то звезду иностранного ордена.
Было тепло на вечернем солнце. На второй день их смехотворного сожительства на ней была всего лишь пижамная кофточка без пуговиц и рукавов. Вид ее четырех голых конечностей и трех мышек (земблянская анатомия) раздражал его и, шагая взад и вперед, обдумывая коронационную речь, он не глядя швырял в ее сторону ее шорты или купальный халат. Иногда, возвращаясь к удобному старому креслу, он находил ее в нем, печально созерцающую изображение bogtur'a (древнего воина) в книге по истории. Он выплескивал ее из кресла, не сводя глаз со своей тетради, и она, потягиваясь, переходила на сиденье под окном в пыльном солнечном луче, но через некоторое время пыталась приласкаться к нему, и ему приходилось отталкивать ее трущуюся темную кудрявую голову одной рукой, продолжая писать другою, или отрывать по одному от своего рукава или пояса ее розовые коготки.
Ее присутствие по ночам не помогало убивать бессонницу, но по крайней мере не подпускало упорного призрака королевы Бленды. Между переутомлением и сонливостью он забавлялся глупыми фантазиями: например, что если встать и вылить немножко холодной воды из графина на голое плечо Флёр, чтобы потушить на нем слабый блик лунного луча. Графиня зычно храпела в своем логове. А за вестибюлем его бдения (тут он начинал засыпать), в темной холодной галерее, лежа по всему крашеному мрамору и привалившись в три или четыре слоя к запертой двери, разместились его новые мальчики-пажи, иные в полудреме, иные хныча, — целая гора дареных мальчиков из Трота, Тосканы и Альбаноланда.
Он просыпался и находил ее стоящей с гребнем в руке перед его — вернее, его деда — высоким трюмо, триптихом бездонного света, поистине фантастическим зеркалом, подписанным при помощи алмаза его творцом Сударгом Бокайским. Она поворачивалась перед ним, и тайный механизм собирал в его глубинах бесконечное множество обнаженных тел, гирлянды девушек в грациозных и скорбных группах, уменьшавшихся в прозрачной дали или разделявшихся на отдельных нимф, из которых иные, шептала она, должны были походить на ее прабабок, когда они были молоды, — маленьких крестьянских garlien, расчесывавших волосы, стоя в мелкой воде докуда хватал глаз, а дальше — тоскующая русалочка из старой сказки, а дальше — ничего.