Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Спичак Григорий

Шрифт:

– У Людки на ноги обуть нет ни шиша... Перепрячешь, а к осени сошьёте. Ефиму из Жигановки отдашь, он не проболтается...

А Нинку колотило крупной дрожью, она бы, наверное, упала в изнеможении. «Ы-ы-ы», - не хватало воздуха в груди, но дед снова свистящим шёпотом и тяжёлым табачным духом цыкнул ей в лицо:

– Смотри ж, перепрячь скоренько - завтра же... Поди, глянь по следу. Кровь запинай.

Секла, секла лицо колкая снежная крупа.

Интернатовская столовая - это летняя половина избы, светлая, окнами к реке. Даже серый и густой утренний дождь, сменивший ночной снежок, не делает свет из окон сумеречным.

Елизавета хмуро, быстро раздаёт добавку. Освободила чан -как груз тяжёлый долой. Тихий сегодня завтрак. Необычно тихий. Молотят только ложки о тарелки, у Нинки суп пополам с молчаливо скрытыми слезами.

Один дед Захар сидит у входа и весело болтает:

– Давай-давай... На уроках, чур, не спать. Училка пожалется на кого, тому воду сёдни носить. Уговор.
– Он щурится, глаза внимательно бегут по челюстям, по ушам, что ходуном ходят. На Нинке остановились.
– Давай-давай, робяты... Вот придут батьки с войны, а вы уже во-он какие - грамотные, здоровые мужики-помощники... А как же, работы о-ой скока будет... Нужны будете - отцам помогать, стране нужны... А как же...

Взгляд Елизаветы нечаянно падает на окно. Председатель с милиционером, прикрывшись от дождя мешком, идут рядышком к интернату. Снег пополам с грязью месят, о чем-то переговариваются.

Елизавета побледнела, еле слышно охнула и села на лавку у печи, на деда вопрошаючи глядя.

А дед... Дед закрутил цигарку в палец толщиной.

Один из малышей, Василёк, круглый сирота, встав из-за стола, заученно-невыразительно сказал громкое «спасибо». Дед, улыбнувшись, кивнул.

В дверях мальчишка столкнулся с председателем и милиционером.

– А у нас суп с мясом был! Во!
– и показал большим пальцем вверх.

Днём он получит от плачущей Нины затрещину, не особо задумается, за что, через пять минут забудет и никогда больше в жизни не вспомнит.

А из мужиков в деревню никто не вернулся, дед Захар тоже.

1986 год

ОДНОЙ ЦЕПЬЮ

Малюсенькое окошечко чёрной бани. Сумеречный свет в окошке. Влажным холодом вползает туман, стёкол нет, и жёлтый прямоугольник, величиной в два хороших мужицких кулака, вбирает густой, наполненный звенящей тишиной воздух.

Роман выглянул в оконце - не видно ничего: ни свинцовотяжёлого течения осенней реки, ни противоположного берега с чистым бором корабельных сосен - туман. Он осторожно потянул в себя воздух и натужно закашлял, марая борты телогрейки кровью отбитых лёгких.

«Всё». Он заплакал, давясь кашлем, опрокинулся на спину и засучил ногами по невидимому в темноте и потерянному в сознании полу.

Его бил поздним вечером комендант «общежития» - удивительным смыслом оборачиваются знакомые слова - сначала кулаками поддых (это чтобы фингалов не было), потом комендант всё чаще и чаще запихивал руку в дыхало, как в мешок. Он бил и распалял себя.

– Ххад!.. Экономическая вражина... Приписал Снегирёвой... Сне-ги-рё-вой, - так на каждый слог по удару, - нор-моч-ку. А мне значит - срок! Курва. А мне по лагерям?!.. Да я тя, вошь интелли...
– и не было края ненависти и слюням, как не было сочувствия хотя бы во взгляде писаря у дверей.

Не пристало ждать сочувствия, пора было бы отвыкнуть -поселенец Устьвымьлага, в далёком прошлом литературный сотрудник театра, в прошлом недалёком - № 20116 того же изуродованного в собачий лай названия - Усть-Вымь-лаг, он, Роман, подыхал сейчас, как собака, успевшая увидеть смерть раньше смерти и напрягшая всё своё существо для схватки с нею.

Комендант кричал тогда ещё о том, что он, Роман Гудов, -«осёл», что Снегирёва переспала со всеми, кроме медведя в тайге, что за приписки его, коменданта, по головке не погладят, а пошлют туда, где и медведей-то нет, не то что ослов таких, как Гудов, и «проституток», как Снегирёва.

Потом комендант, крепкий коренастый мужик с по-крестьянски широко посаженным носом и не к месту добрыми пухлыми губами на озверевшей физиономии, бил упавшего Романа ногами. Тело, как мячик, меняло форму от тупых проникающих ударов, и Роман дёргался и поворачивался так, будто боялся, что какой-нибудь удар достигнет глубиной сердца. Он только чавкал под ударами, а когда потерял сознание, от очередного удара вырвался стон, неожиданно громкий, как крик.

Осатаневший комендант остановился, с любопытством, как на рожающую суку, взглянул в лицо Роману и на его истыканную носком сапога телогрейку. Почесал затылок, испуганно оглянулся и, лязгнув зубами, проглотил порцию мата для писаря. Он закурил, дрожащими руками свернул цигарку и мелко, как телок-однодневок в вымя, потыкался в уголёк, который выгреб из печи.

– Слышь, - обратился он к писарю, - снеси-ка его в изолятор... в баньку, то есть.

А когда отнесли, и он запер баньку на засов, а засов замкнул сооружением, кованым ещё в начале века, тогда Егор Пантелеевич уже чуть успокоенным тоном попросил непроницаемого писаря с вечным выражением козьего равнодушия на лице:

– Ты того... Заглянь к нему поутру... Август, не замёрзнет, но... ты глянь. Хлипкий какой - тиллигент... Понял?

Когда-то красивая, а сейчас иссушенная, почерневшая поселенка Снегирёва не была проституткой. Она была сумасшедшей, тихо тронутой от пришедшей стадом беды: смерти трёхлетнего сына, двух подряд изнасилований конвоем на пересылках, голода и издевательств матёрых подруг по несчастью. Она была тихая, вечно голодная и легко, за хлеб, покупаемая мужчинами, потому что не понимала того, что продаётся. Работала она, как нормальная, - с топором ни на кого не бросалась. Её выработанные кубы, которые вечером обращались в полновесную пайку, подруги укорачивали, а то и вовсе отбирали. Она кротко смотрела на мир полуослепшими от слёз глазами, высмотревшими в этой жизни уже всё.

Роман вернул ей на бумажке учёта те кубы, приписал «сверх» - всё-таки дополнительный паёк. Думал - государство не обеднеет. Четыре раза этот номер прошёл, на пятый его избил комендант. То ли за то, что считал - государство обеднеет, то ли за то, что считал только себя полномочным решать, кто стоит приписок на доппаёк, а кто нет.

Роман затылком чувствовал песок на грязном, затоптанном полу давно не топленой баньки. С тех пор как банька стала изолятором, она не знала ни берёзового морёного духа ошпаренных веников, ни густого жара полатей, ни тепла, вообще какого бы то ни было. Банька стала камерой, а после случая, когда на дверном косяке удавился цыган-поселенец Шурка Мамутов, оторвали и косяки, выдернув с широкополыми гвоздями, с «мясом» успевшего почернеть до сердцевины дерева.

«Отбитые лёгкие - это смерть». Она так скорбно заждалась Ромушку, дистрофика и язвенника, мыслителя, не дописавшего детской пьесы литсотрудника.

Пять лет назад, в 1940-ом, когда он перед следователем невнятно, через свои дурацкие «так сказать», «поскольку» и «безусловно» объяснил, что он не «перевалочная точка подрывной литературы немецкой разведки», тогда он случайно увидел на захлопнутом «деле»: «ГУДОВ Роман Сергеевич. Год рождения 1914. Драматург». Знал бы следователь, как это «драматург» сделало Романа счастливейшим человеком на свете, несмотря на то, что отделяла его от света кованая дверь, несмотря на то, что на ужин дали солёную до горечи селёдку и забыли дать воды. «Драматург» - и Роман по-щенячьи доверился человеку, как казалось, удивительно высоко поставившему его. Ему, однако, так же вежливо пришлось и дальше доказывать, что он не верблюд, а следователь, так высоко его поставивший, его и посадил.

Поделиться с друзьями: