Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Блуд труда (сборник)

Быков Дмитрий Львович

Шрифт:

За что я люблю Дмитрия Захарова и недолюбливаю Леонида Парфенова – человека, который блистательно начинал (видимо, в силу добротной провинциальной закваски) и до сих пор работает не в пример тоньше Эрнста? За то, что Захаров в своем “Веди” давал чистую хронику, как она есть. С дикторским текстом. И уж только потом немного комментировал сам. Журнал “Новости дня” в такой подаче вызывал не только умиление, но и ужас: процентов десять умиления, остальное доставалось ужасу. Парфенов же в новом “Намедни” монтирует хронику клипово, быстро, с комментарием, который пишет его команда (что в ней делает мой талантливейший ровесник Денис Горелов, ума не приложу). Комментарий этот – типично постмодернистский, то есть идеально обратимый: умиление готово в любой момент обернуться издевательством, а в результате получается промежуточный продукт, не имеющий к духу времени никакого отношения. Захарова интересовало время. Закадровый текст говорил о времени БОЛЬШЕ видеоряда. Парфенов работает не с реальностью, а с предельно опосредованным ее вариантом – со штампом. Он монтирует клише. Точно с такими же клише Эрнст и Парфенов имели дело в сиропных “Старых песнях о главном”, но там еще хоть предполагалась возможность иронического прочтения. Мол, тетя Маня пусть всплакнет, ей позволительно, но мы-то с вами понимаем. И массе кусок кинули, и сами порадовались. В новых проектах Парфенова и Эрнста, посвященных Москве, иронии нет уже ни на грош – чистый торжествующий штамп, и это по-своему закономерно. Когда пошлейшие современные исполнители поют пошлейшие хиты эпохи зрелого социализма – это вполне органично и никого не коробит: ну, какая разница между “Зайкой моей” и “Москвой златоглавой”? И то, и другое – откровенный кич, ни на что другое не претендующий. А постмодернистов-манипуляторов роднит с манипуляторами сусловского типа именно заниженное представление о массе: она все схавает. “Наследство их из рода в роды – ярмо с гремушками да бич”. На словах они обожают народ, на деле суют ему ананас, гнилью моченый. Официоз, впрочем, тоже мало изменился: тогдашний застой ничем не отличается от нынешней стабилизации, тогдашняя пропаганда ничуть не тотальнее нынешней. И тогда, и теперь все одинаково гнусно – мы, однако, все чаще слышим, что хватит раскачивать лодку и пора быть благодарными за детство счастливое наше. День прошел – слава Богу, не убили. Жизнь властей окутана тайной, плодятся слухи и анекдоты, глава государства передвигается с трудом и говорит глупости, а народу подсунута не то жвачка, не то соска, – все вместе называется постмодернизмом. Или стагнацией. Или гниением.

3

О, конечно, конечно – пошлость пошлости рознь, и даже в потоке ностальгии, захлестнувшем отечественное ТВ, случаются образцы подлинного искусства. Например, “Старая квартира” Славкина и Гурвича. Но умиляться опять-таки не тянет, ибо в основе этой милой и трогательной программы – все тот же штамп, все то же опосредованное представление о реальности. Когда-то Алексей Герман произвел революцию в нашем кино именно тем, что стал показывать прошлое как оно было, без ностальгического флера – точно, жестко, честно. В “Старой квартире” господствует принцип милосердия памяти: память стирает все отвратительное и сохраняет все лучшее. О послевоенной Москве помнят то, что там были дворы и коммунальная общность. О шестидесятых – что были диспуты в Политехническом. О семидесятых – что любили посидеть, попить, попеть. Откуда в этих семидесятых брался надрывный трагизм Трифонова, Авербаха, Высоцкого – непонятно.

Впрочем, семидесятые как-то меньше обыгрываются нынче. Ностальгия не идет дальше 1968 года. Объясняю почему. После 1968 года актуальна стала экзистенциальная проблематика, голому человеку пришлось решать свои вопросы на голой земле, отдельно от поколения и государства. В семидесятые каждый был сам за себя, надо было серьезно думать и столь же серьезно выстраивать свои отношения с резко ожесточившейся системой. Общность разрушилась, коммуналки тоже стали расселять, – не поностальгируешь. В этом смысле семидесятые, может быть, стали лучшим временем для русской интеллигенции: Стругацкие, Искандер, Битов, Аксенов написали свои лучшие вещи именно тогда. А вот идиллия шестидесятых для ностальгии очень удобна – прежде всего китчевостью этого идиллического коктейля из Грина, комсомольских строек и НТР. И тоскуя по тем временам, стиляга Славкин лжет так же, как и стилист Эрнст. Никогда я не любил стиляжества.

То есть себе Славкин, может быть, не лжет. Он тоскует, больно ему и сладко. Но пение в застольях и танцы во дворах – это крайне обедненный образ его молодости, тоже, кстати, далеко не столь безоблачной. Во “Взрослой дочери” он, небось, был точней. Дворовые клички и дворовые же паханы выглядят умилительно лишь с временной дистанции. Шестидесятые были временем повального конформизма, всеобщих надежд на счастливое сотрудничество с системой – субъективно все это было очень приятно, объективно очень противно. А еще в шестидесятые годы Россия в очередной раз ушла от ответа на главные свои вопросы: тоталитаризм ей годится или демократия, кнут или пряник, Восток или Запад… Межеумочное было время, и в этом смысле оно похоже на наше куда больше, чем железные тридцатые годы.

В сущности, “Старая квартира” – не что иное, как альтернативная версия программы “В нашу гавань заходили корабли”. Но в той программе постоянно наличествует ирония – по отношению к дворовой романтике, к полуграмотным текстам, к убогому советскому представлению о пальмовых побережьях и золотистых пляжах… В “Старой квартире” ирония что-то уж очень глубоко запрятана. Господствует умиление. Зал набит несчастными людьми – несчастными уже потому, что немолодыми. Помните, что кричал Килгор Траут своему создателю в бессмертном “Завтраке для чемпионов”?

– Верни мне молодость! Верни молодость! ВЕРНИ МНЕ МОЛОДОСТЬ!

Блин, горло перехватывает.

Берется, например, благодатнейший для анализа 1953 год. Тут уж и в аполитичной “Старой квартире” никак нельзя обойти тему похорон Сталина. Что делает “Старая квартира”? Приглашается Георгий Вайнер, рассказывает об аресте Берии (причем очень точно попадает в интонацию кухонного разговора об этом, и Гурвич специально опрашивает зал, кто что на эту тему слышал, – словно коллекционирует сплетни). Все это само по себе мило. Показывается хроника: внос Сталина в Мавзолей. Гурвич сообщает, что и русские, и евреи (о, эта милая объединительность! особенно понятная в устах ведущего со столь недвусмысленной внешностью) признают фразу из Библии: “Веникойси, долом лом никойси”. Благодарим покорно, “Тяжелый песок” в трех засаленных номерах “Октября” читывали и мы. После чего начинается умилительный вспоминанс о свадьбах в дни послевоенные.

Господи, чего-чего нельзя было бы рассказать о пятьдесят третьем годе! Вехи-то были совсем не те: люди еще книжки читали. Была “Оттепель” Оренбурга. Была вознесенная и низвергнутая врач Тимашук, о чьей судьбе не худо было бы напомнить нынешним скотам, толпою жадною стоящим у трона. Были первые возвращения, был, наконец, знаменитый медицинский консилиум врачей-заключенных в каждом лагере, когда зэка собирали всех, обладающих хоть минимальными познаниями в медицине, и заставляли объяснять, что такое “дыхание Чейн-Стокса” (тогда же большинство советских людей впервые узнали о том, что у Сталина была моча). И после такого консилиума заключенные-врачи в предвидении скорых перемен выходили к замершим товарищам по несчастью со сладостным словом “Пиздец”! Свидетельств об этом множество, и эта история по-своему не менее трогательна, чем свадьба в коммуналке с вносимым на сцену шампанским. Нет в программе облегчения, нет восторга близких перемен – ну, нету! А ведь дух времени, в которое стали происходить непредставимые вещи, – без этого немыслим! Однако зачем нам напоминать о миллионах заключенных, шепотом скандировавших, по свидетельству Андрея Синявского: “Ус – сдох! Ус – сдох!” – зачем помнить о таких страшных вещах? Это нарушает затхловатый уют нашей коммуналки. Не станем бередить чувства сталинистов, сидящих в зале, – хотя и самый упертый сталинист не может не помнить того гигантского облегчения, которое он испытал в марте пятьдесят третьего. Это он потом стал сталинистом. А тогда у него камень с души упал.

Вспоминать вторую русскую Ходынку, случившуюся на похоронах вождя, тоже никто не стал. Хотя Гурвич набрал полный зал людей, помнивших это – не политическое, а скорее уж именно что бытовое, но тем более жуткое событие. Не вспомнили. Бог вам судья. Давайте отделываться трюизмами, умилением и шампанским на сцене. Единственной правдой, единственным свидетельством воздуха времени будут случайно прорывающиеся фразы в устных мемуарах – типа “Я работала тогда в аппарате министерства сельскохозяйственного машиностроения”…

Для кого-то звучит музыкой.

Ведь это какую надо построить систему, чтобы она тебя трахала во все дыры, а на старости лет ты, лишенный всего, в том числе даже и такого своеобычного внимания со стороны властей, плакал по тем временам!

Лирическое отступление

Появилась интересная прослойка – предлагаю ее называть “новые добрые”. “Старая квартира” – типичный представитель, особенно благодаря ее ведущему Гурвичу, с лица которого не сходит улыбка. Он еще во “Времечке” научился обывателя любить. Журнал “Столица” – тоже очень добрый. Вы ж наши хорошие. Вы ж наши родненькие. Мы ж вам сделаем.

Добрый графоман В. Панюшкин пишет предельно слюнявые тексты о своем плюшевом медвежонке, добрый наркоман И. Охлобыстин – о том, как он любит всю свою семью, не исключая тещи, и вообще основная интонация журнала – захлебывающаяся, издевательская, никому ничего не стоящая доброта. Так разговаривают с дебилом. Точно с такой же интонацией Константин Эрнст некогда перед началом “Старых песен о главном” обратился к зрителю на фоне бархатной портьеры.

Такой доброте, по идее, следовало бы ответно умиляться. Но почему-то обыватель ей как раз не умиляется, чувствуя фальшь. Умиляются сами эстеты. Друг на друга. Читают свою прессу, смотрят свою “Старую квартиру” и балдеют от собственной доброты. Богатые тоже плачут – от умиления. Богатому легко быть добрым.

Если кто-нибудь из новых добрых скажет после этого, что я просто завидую, – я и отрицать этого не буду. Я трудами праведными зарабатываю меньше, чем они – тотальной имитацией. Еще бы я им не завидовал.

Конец лирического отступления

4

Я вечно шагаю не в ногу – это получается не нарочно. Просто в те семидесятые, в которые так хорошо было нашим новым телемэтрам, меня очень много били в школе, пока я не научился этого делать сам. А когда я с отшибленным коленом лежал у входа в класс после того, как меня в очередной раз отмутузили (не за стукачество, не бойтесь, я не стучал, а из чистого интереса – я был домашний, толстый и еще при этом огрызался), – так вот, когда я там лежал, одна девочка проходила мимо и сказала:

Поделиться с друзьями: