Боги войны в атаку не ходят
Шрифт:
Бывший сослуживец теперь больше угнетал, нежели располагал к воспоминаниям, и Григорьев осадил себя в желании потерзать Фалолеева расспросами, откровенно выложить свои новости. Поглядывая по возможности в сторону, он скованно выдавил из себя лишь тройку пустых дежурных вопросов. К тому же необъяснимая тревога тронула сердце Григорьева — не с добром появился тут Фалолеев. Хоть и легко чиркнула, мимоходом, будто мягкое крыло невесомой пташки, но он знал — если затаённая беда постучалась в ворота, то открывай ей обе половинки настежь, обрастёт, как снежный ком, еле протиснется. И пусть человеческая логика твердила, что их «яйца» лежат по раздельным, далеко стоящим друг от друга корзинам, никто из них никому ничего не должен — спокойствие испарилось.
Фалолеев сильно изменился и внутренне: сухость, довольно рано вытянувшая из его тела жизненную силу, молодость и красоту, подгрызла и душу. Единственный глаз, что мог олицетворять принадлежность Фалолеева к роду человеческому, порой казался Григорьеву тоже стеклянным, безжизненным, мертвецким. Фалолеев жадно курил, кривя в затяжках и без того перекошенное лицо, словечки вылетали у него сухо, выхолощенно, будто у робота.
Григорьев тихо поразился одному воспоминанию. Это было прошедшей зимой: дочь, студентка Читинского университета, сидела за компьютером — дорогим и редким чудом американской промышленности, сын учил пушкинский «Зимний вечер», расхаживал по квартире и бубнил себе под нос бессмертные строки: «Буря мглою небо кроет…». Дочь решила всех удивить: она набрала с книжки стихотворение в компьютер, запустила там какую-то программку и, словно цирковой зазывала, взбудоражила всю квартиру: «Сейчас компьютер Пушкина читать будет!»
И точно, из белого пластмассового динамика без чувств, без эмоций, очень размеренно понеслось: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…». Было интересно, что слова, написанные на синем экране, электронная железяка преобразила в речь, в привычную и понятную русскую речь! Но кроме удивления возможностью заморского ящика ничего более не охватило семейство Григорьевых. Синтезированный голос — пустой, равнодушный, не понимающий ни на йоту из того, что заключает он в рождённых микросхемами словах, не способный постигнуть сути сказанного, осознать про мглу и снежные вихри, про обветшалую соломенную кровлю (куда тут понять даже живому американцу — создателю компьютера!), не способный передать того трогательного, человеческого, что Александр Сергеевич вложил в стих, — ни на полмизинца не покорил слушателей.
И когда компьютер, механически бормоча, обратился к старушке, которая приумолкла у окна, Наденька не выдержала и с серьёзным возмущением замахала руками: «Нет, уж нет! Такой Пушкин нам не нужен!» И она, охваченная если не гневом, то недовольством, прочла сама, как буря воет зверем и плачет дитём… как печальна и темна ветхая лачужка… как рвётся автор услышать зимним вечером песню о девице…
И выплеснулась в стихах душа, которая и обязана была выплеснуться, и наполнила их квартиру высоким магнетизмом поэзии… и обрушился на Григорьевых вал трепетного смятения, сквозь который представилась буря, терзающая старую гнилую солому на крыше, и возник образ самого Александра Сергеевича, грызущего раскатанными африканскими губами белое гусиное перо, и будто наяву привиделась Арина Родионовна — лукавая, домашняя старушка, выглядывающая по углам оловянную кружку… и лишь усугубилась наглядно разница между тем, какие духовные высоты способна почувствовать душа человеческая, и тем, что рождённый прогрессом звук есть только звук и ничего более…
Сейчас Григорьев слушал монотонный, сродный с компьютерным голос Фалолеева, видел глаза его — такие разные по природе, но чем-то странно схожие: один стеклянный, неподвижный, немой, и второй — усталый, блёклый, словно с матовой поволокой, и не мог отделаться от ощущения, сколь мало человеческого осталось от того лейтенанта, двенадцать лет назад лихо выпрыгнувшего из-под тентованного кузова ГАЗ-66…
Да что лейтенант! Григорьева вдруг охватило странное чувство, будто весь новый мир, вломившийся непрошеным гостем в его жизнь, жизнь его семьи, подло прокравшийся к его родителям, в полк, армию; воцарившийся теперь уже прочно мир на самом деле тоже вот такой: целиком надломленный, перекошенный, сюрреалистичный, одноглазый. Мелькнула пронзительно перед ним картина былого — высокий, красивый новичок Фалолеев поправляет фуражку-аэродром, тянет для доклада руку… глаза взволнованны и встревоженны, но в них жизнь! Будущее!.. Бога войны будущее!..
«Эх, боги, боги… не сходили мы в атаку, не поднялись! Вроде как не наша это забота была… мда-а… а разгромили нас с другой стороны — новыми начальниками-иудами, бумажками о расформировании… и пойми, что лучше!»
Григорьев спохватился, что прошлое опять пленило его, потащило назад, и, мельком посмотрев на Фалолеева, понял, что не слышит его механической речи, не понимает её смысла. Он стал размышлять, важно это или нет, как из трескучего потока вдруг донеслось слово «Рита».
— Помнишь, Риту-то? — повторяя вопрос, Фалолеев с особой пристальностью уставился на собеседника. Григорьев в ответ взглянул тому в лицо и обнаружил себя в странном фокусе фалолеевского взора, где искусственный чёрный зрачок и живой глаз — оба буравили его насквозь. «Дьявол — и Риту не забыл! — Григорьев заёрзал как на горящих углях. — Впрочем, столько чужих денег хапнуть — куда без дьявола!»
— Так, не особо, — как можно небрежнее отмахнулся он.
— А я помню, — признание Фалолеева вышло с особым, ностальгическим чувством. — Не поверишь, за те три разгульных года бабья натурально дивизион пропустил, а ни одну толком не помню. Экземплярчики подбирал — с лица воду нить, а в голове даже самого красивого не осталось! Всё, кроме Риты, выдуло!
Он вздохнул, как-то мелко, чувственно засуетился с пивом, отхлебнул порывисто три больших глотка и, задержав на весу пустой бокал, притих.
— Скажу по секрету — из-за неё приехал! — открыв душевную тайну, Фалолеев на секунду ожил, стукнул посудиной о столешницу и снова нехорошо, бесцеремонно уставился на бывшего командира. — Случайно не пересекался?
Григорьев, что без охоты доил литровый пакет сока, в некоторой растерянности повертел стаканчик, прокашлялся, выдавил глухо:
— Видел… пару лет назад. С мальчиком… похоже, сын. У неё… с Андреем вроде сложилось.
Кривые, рассечённые шрамом губы Фалолеева заёрзали, сжались — и вовремя: ещё чуть-чуть, и они выпустили бы фонтан пива, который от удивления, а может, от ненависти всколыхнулся внутри Фалолеева. Он преобразился едва ли не до трясучки: казалось, даже стеклянный глаз его, не могущий передать ничего, кроме равнодушной пустоты, ожил, наполнился страхом. Пока он пребывал в смятении, и коль упомянут был Андрей, Григорьев не удержался выложить давний вопрос. Скорее уже не из любопытства, а от жалости:
— Что, Ген, тебя на чужие деньги понесло? Из-за них ведь… а?
— Оно тебе важно? — зло, по-дьявольски выдавил тот, утрясая бунтующее пиво обратно.
Григорьев на тон обиделся: Андрей — случайный сосед, и то пару лет назад разговаривал нормально, спокойно и даже обмолвился: «Я уж махнул на эти доллары!» А тут… одно название — «вор», а разыгрывает святошу!.. Ну и он сам хорош, кто же спрашивает про деньги? Деньги есть деньги, люди их всегда желали, любой ценой.
Помолчали, отходчивый Григорьев попробовал «растопить» окаменевшего товарища:
— Ладно тебе, Андрей уже на эти деньги махнул!
— Ага, махнул, — прохрипел Фалолеев и, будто загнанный в угол разбойник, осмотрелся. — Ты верно угадал, отчего я разукрашенный-переломанный! Нашёл он меня, мразь, выделил! Остался бог войны из Мценского уезда с голой жопой и разорванной рожей! — прежняя, мастерская его ирония из-за роботоподобного голоса вышла жалкой. — Всё распродал, рассчитался, проценты такие вернул, что на наркоте не поднять, и всё равно, подстерегли в тёмном переулочке… Кент, сука, дождался часа своего, лично приложился…
— Понятно, — тихо вздохнул Григорьев и сам себе удивился: глубокой, искренней жалости к раздавленному человеку не было и в помине; довлело ясное понимание — тот своей волей свернул на кривую дорожку. Да что об этом говорить? Оба не маленькие, понимают!
— Ну и как нашли? — спросил он, не надеясь на искрений ответ. Однако тут Фалолеев обошёлся без грубости и тайн, ему захотелось выплеснуть бывшему командиру всю нелепость своего «залёта», заострить, подчеркнуть, что конспирацию ему раскрыли по причине от него не зависящей.