Более чем
Шрифт:
После фильма Яков поспешил домой. Он ещё должен был сегодня вывести к пруду корову и попасти её пару часов, накосить травы, закончить сбивать клетку для кроликов, эти его обязанности не отменялись ни при каких обстоятельствах. Яша привык к ним с детских лет, он крестьянский труд не считал чем-то мешающим, ненужным, бесполезно отбирающим время, для него это была часть жизни, наравне со школой, наравне с удовольствиями, в нём он находил удовлетворение, своё достоинство и даже – самоутверждение.
Насущные крестьянские заботы, невыдуманность их, а обязательность, необходимость, тянули Якова, и он хорошо понимал, что, может быть, не сейчас, а через несколько лет, не обойтись, не прожить ему без своего села, без развороченных, влажных комьев земли, вспаханной им на рассвете. И не собственное присутствие радовало его при этом, а свобода, лёгкость, с которой начинает дышать свежевспаханная нива, полно, всей грудью, всеми порами, радостно предчувствуя чудодействие сева. И так хорошо становилось ему при этих мыслях, так в них всё было мило и дорого, а он был сам собою, что Якову становилось как-то светлее и чище на душе, неприятности, мелкие обиды куда-то уплывали, таяли, и он твёрдо знал, что для него земля есть то самое прочное, незыблемое, святое, где нет ничего показного, наносного, а есть только правда труда, в нём он и хотел проявить себя.
Якову нравилось бывать и в больших столичных городах. Там на него находило веселье, большое оживление, он много ходил по проспектам, вертя головой по сторонам, читая пёстрые афиши, рекламные щиты, при этом он любил делать всё сам, так, чтобы никто его не теребил, не спрашивал, чтобы не надо было советоваться, уговаривать спутника куда-то идти, а можно было везде попасть и многое увидеть, и он всюду наблюдал за людьми, за самыми разными, устроившись в парке на скамейке, за медленно идущими парочками и всегда ведущими только им понятый диалог, состоящий из улыбок и взглядов, фраз вскользь, осторожных, понравится ли это спутнику, без всякой категоричности, за старушками, убелёнными сединой, в сетке морщин, по несколько часов умеющих рассказывать о детях, внуках, общих знакомых и редко, уже без удовольствия и азарта, о себе, да и то, как бы нехотя, будто о давно прошедшем.
Однажды Яков попал на молодёжный концерт, большой, разнообразный, длившийся почти три часа. В первом, б'oльшем по времени, отделении выступали исполнявшие по несколько песен певцы, ему совсем незнакомые, жонглёры, акробаты, не обошлось и без пародиста, очень точно имитировавшего известных артистов. Во время его выступления юноша единственный раз за весь концерт от души рассмеялся, да и каждый в зале при этом хохотал как-то чистосердечно, не стесняясь, вовсе не обращая внимания на рядом сидящих людей.
Во втором отделении выступала популярная группа, на переднем плане стоял солист-гитарист лет двадцати семи, он играл и пел вначале о любви, нежности, при этом на экране позади него периодически вспыхивало изображение лапки кошки с выпущенными когтями в какой-то клетке с редкими прутьями, он почти не двигался, пел старательно, даже насильно выдавливая что-то из себя, на лбу появились капельки пота, затем они поползли по вискам, щекам, заискрились в лучах прожекторов, так и оставаясь не вытертыми. Якова это даже тронуло. Публика встречала каждую песню с шумом, свистом, бурей аплодисментов. Затем гитарист стал двигаться по сцене, пришли в движение и другие участники группы, замигала разноцветными бликами сцена, слова, музыка, цветные блики, движение участников, необыкновенная громкость – всё это слилось воедино, в сплошной круговорот, в которой сразу пропали и смысл первых лирических песен, и первое доброе впечатление. Зал как-то изменился, молодые люди поднимались с мест, хлопали в такт мелодии поднятыми над головой руками, при этом раскачиваясь всем телом вперёд-назад, некоторые сидя, топали ногами, они уже участвовали в происходящем, а на сцене продолжалось весёлое зрелище со сменой мест в полумраке, миганием света, потрясающе громким звуком.
Яков где-то в середине концерта утратил интерес к происходящему на сцене, больше глядел по сторонам на возбуждённые лица соседей, молодых девочек, густо накрашенных всеми цветами поздней осени, а сейчас громко визжащих, и как-то всё плотнее врастал в спинку своего кресла. По дороге домой он размышлял о том, почему зрелище понравилось всем, а его оставило равнодушным, может быть, он чего-то не понимает, чего-то не знает, к чему-то слишком строг и поэтому окончательной оценки, полагаясь лишь на своё впечатление, даже себе не решился дать.
Во дворе дома Тимофеевых, прямо посредине, стоял глава семьи – Илья Михайлович, далеко уже не молодой, статный, полный сил и задумок ещё каких-нибудь десять лет назад человек, а теперь заметно похудевший, с впалой грудью, часто покашливающий каким-то застарелым, низким хриплым звуком c бульканьем в груди, с тёмным землистого цвета лицом, и лишь руки – широкие, как лопаты, с крепкими длинными пальцами, перевитые торчащими под кожей венами, выдавали в нём когда-то сильного, не знающего устали в работе человека. Ему было пятьдесят восемь лет, но выглядел он гораздо старше, особенно сейчас со спины, когда сгорбившись, низко опустив голову и держа рубанок очень близко к груди, широко раздвинув при этом локти, строгал доску медленным, выверенным движением, захватывая тонкую, посильную для себя полоску древесины, и двигая рубанок не одними руками, а всем телом, так, что при этом вспучивались, надувались вены на шее, застывали во время этого движения в напряженном положении, а потом, когда он выпрямлялся, отрывая рубанок от дальнего конца доски, бешено колотились, и так до следующего напряженного движения.
Илья Михайлович часто прерывал работу, вытирал лоб, блаженно распрямлял спину и глубоко дыша при этом свежим воздухом, которым тянуло с реки, ковырял ногтем указательного пальца щербатину на обрабатываемой доске.
Он любил работать в силу своих возможностей, труд для него был единственным спасением от наседающей, преследующей, не отпускающей даже на день болезни. В труде он, как ни в чём другом, хорошо себя чувствовал, и тёплые дни, где-то с середины мая, давали ему такую возможность: он заметно веселел, суетился, располагался прямо посредине двора, вначале принимался за изготовление заготовок – ровных, аккуратных сосновых досточек разной длины и ширины, строгал, шлифовал наждачной шкуркой, поглаживая их, проходя каждый уголок, грань, щербатинку, затем проводил ладонью по ней со всех сторон, удовлетворённо улыбался, слегка чему-то согласно кивал головой и тут же, не раздумывая, начинал чертить тонким химическим карандашом на доске вязь узоров, орнаментов – задумок у него было множество, а когда набирал заготовки, в голову приходило обязательно ещё несколько и он сразу же чертил их на только что приготовленной доске, а иногда откладывал на стол, сравнивая их с уже известными ему, опробованными, украшающими крылечко, веранду, окошки, дома соседей образцами резьбы по дереву. Но обязательно хотел сделать и этот вариант, увидеть его не в мыслях, надуманно, а в живом настоящем виде, когда тот расписанный краской, свежий, подсыхает на скамеечке у дома со стороны сада в тени, чтобы краска не надулась, не покоробилась, не подпортила его детище, и лишь когда всё было закончено, он облегчённо вздыхал, успокаивался. Глядя, любовался предметом своей гордости и поручал только Ване – старшему сыну – устанавливать своё резное сокровище на заранее отведённом для него месте, при этом находился рядом, тыкал пальцем, указывая, что где-то надо бы чуть-чуть поднять, и только после этого разрешал прибивать, увековечивать свой труд.
Но сегодня до готовых изделий было ещё далеко, а Илья Михайлович ждал, когда сердце перестанет бешено колотиться в груди, а дыхание немного выровняется, приняв обычную размеренность, он рассеянно поглядывал по сторонам, за забор, где на зелёном бугре паслись соседские козы, ходили, опустив головы и бойко что-то клюя в сорной траве, беленькие курочки, смотрел на небо голубое, прозрачное и оттого кажущееся пронзительно-холодным, кристальным. Его широко расставленные ноги приятно утопали в мягкой земле двора, время будто остановилось, будто зафиксировало эту остановку, подарило художнику какое-то ощущение пространства и вечности, в которой он творит, и Илья Михайлович понял, что пора, и рывком загнал рубанок в свежий брус.
Вечерело. Солнце плавно опускалось за горизонт, противоположный край неба совсем потемнел, чернея своей монолитностью и только там, откуда видневшаяся половина солнца испускала бледные, прозрачные лучи, освещавшие сосновый бор за рекой, два воздушных облачка, жавшихся друг к другу, неподвижно, на месте, при полном безветрии, догорал остаток уходящего дня.
К школе подходили парни и по одному, шли и шумными ватагами, громко разговаривая, смеясь, вспоминая что-то, что было на прошедших экзаменах и о чём вспомнить не стыдно, шли не только выпускники и старшеклассники школы, были здесь родители и даже бабушки выпускников, пришедшие посмотреть на внуков, кружащихся парами под звуки вальса.
У крылечка школы стояла группка девочек лет восьми–десяти, босоногие, измазанные с головы до ног фиолетовыми пятнами – следами шелковицы – с завистью, широко раскрыв изумлённые глаза, смотрели они на выпускниц – красивых, почти взрослых девушек в нарядных вечерних платьях, туфельках на высоких каблуках, с распущенными волосами, в которых блестели красивые заколки. Они, казалось, первый раз в жизни так явно любовались собой, как любуются только невесты своей молодостью, свежестью, красотой, шли по живому людскому коридору, выстроившемуся перед школой.