Болгары старого времени
Шрифт:
На окраине Самокова возвышается старинное здание, окруженное фруктовыми деревьями. Сад, взращенный благочестивыми монастырскими затворницами, без преувеличения можно назвать земным раем. Всюду увитые виноградом беседки, чудные, роскошные розы, разноцветные георгины, тюльпаны, пионы, восхитительные белые лилии. Здесь падают на землю сочные бархатные персики и янтарные абрикосы; там растут гигантские ореховые деревья, каштаны, груши, яблони, мушмула… Но, для Павлина, это место было раем особенно потому, что здесь находился его ангел.
Позади монастыря стояли, привязанные к деревьям пять лошадей; трое вооруженных парней сидели на земле в молчании, а рядом с ними растянулся на траве дедушка Либен.
— Который час? — спросил дедушка Либен Благоя, тихонько разговаривавшего с Павлином. — Проклятая старуха сказала, что монашки каждый год выходят слушать песню святого Афанасия, и тогда нам можно будет свободно войти в монастырь и похитить Лилу. А уж близко утро. Не обманула бы старая ведьма! Я обещал ей сто грошей. Поглядите, ребята, не идет ли кто.
— Еще темно, ничего не видно… Но скоро рассветет, и монашки, наверно, пойдут в церковь, — ответил Благой.
В нашем удивительном мире встречаются люди, на которых нельзя смотреть спокойно; невольно радуешься, когда они от тебя отходят: столько злобы в их ястребином взгляде, такая тяжесть, такой убийственный гнет. И вот одна из таких личностей появилась перед дедушкой Либеном; но и ему и Павлину она показалась ангелом-утешителем.
— Пусть молодцы идут в сад, а ты давай сто грошей, — сказала старуха.
— Ступайте, ребята, — сказал дедушка Либен парням, но они не слыхали его, так как были уже в саду.
— А ты, старая карга, оставайся здесь, пока они не вернутся с девушкой. Глаза у тебя скверные: еще надуешь чего доброго — продолжал он, обращаясь к старухе.
Лила дожидалась в саду, трепеща от страха. Увидев Павлина, она, забыв обо всем, бросилась к нему навстречу.
— Поедем, мое сердце, — сказал он, обнимая и нежно целуя ее.
— Мне страшно, мой дорогой! Что люди скажут?
— Зачем думать об этом? Мой, отец согласен на нашу свадьбу. А до остальных нам дела нет, моя голубка. Едем. Не бойся: ведь я с тобой!
Он взял свою суженую на руки и перепрыгнул через ограду. Лила, уже давно отказавшаяся от всего на свете ради Павлина, обхватила жениха руками и замерла в его объятиях. Но когда первая тревога прошла и девушка немного успокоилась, она спросила:
— Куда же мы едем, Павлин?
— Едем в Пловдив к тете Стойке. Там мы обвенчаемся, и тогда отец твой потеряет над тобой все права. Понимаешь? Мы уже будем муж и жена.
— Кто еще с нами?
— Мой отец и мой кум.
— Господи, неужели дедушка Либен взялся помочь нам? По правде говоря, это меня удивляет. Ну, едем скорей!
Дедушка Либен, встретив сына со снохой, обнял их и сказал:
— Скорей, скорей, того и гляди погоня! Эх, молодость! Эх, мое сердце! Ведь и ты когда-то сильно билось у меня в груди!
С этими словами дедушка Либен сел на коня, а Павлин и Лила поцеловали ему колено, плача, и смеясь от радости: Дедушка Либен отвернулся от них: он сам плакал, как ребенок.
— Нет ничего на свете отрадней, как сделать доброе дело, — промолвил он. — Если б не ага, я погубил бы своего сына. Будь тысячу раз благословен, добрый человек, хоть ты и турок.
Лила с помощью Павлина вскочила на лошадь, взяла в руки поводья, и скоро вся кавалькада исчезла, оставив далеко позади и монастырь и город.
В доме Хаджи Генчо двенадцать священников освятили воду и окропили двор вместе с амбарами и курятниками. Говорят, домового удалось выгнать. Хаджи Генчо каждое воскресенье и по большим праздникам обедает у дедушки Либена, но уже не просит старого винца, а пьет, какое подаст Павлиница. Даже пять тысяч грошей, полученных от дедушки Либена, он отдал внучонку.
Такова человеческая природа! Люди забывают все, даже угрызения совести.
Иван Вазов
Отверженные
Ночь была сырая, мрачная; браилские улицы{32} пустели. Холодный декабрьский туман, который обычно спускался у берегов Дуная, залег в самом центре города, и спешившие домой последние прохожие задыхались от едкого дыма. По обе стороны главной улицы, редко стояли тусклые фонари; мутный, зыбкий свет пронизывал мглу и, казалось, усиливал темень. Магазины и лавчонки были уже закрыты; все кругом замерло, только изредка слышались крики и брань засидевшихся в кабачке картежников.
Светилось лишь одно маленькое узкое оконце с железной решеткой. За этим вросшим в землю окном притаилась ночная корчма, какими были богаты тогда браилские площади. Если бы кому-нибудь вздумалось подойти вплотную к низенькой дверце этой корчмы и внимательно к ней приглядеться, он увидел бы при слабом мерцании ближайшего фонаря крашеную дощечку с надписью: «Народная корчма Знаменосца». В те времена такие надписи были в моде. Каждая кофейня, которую держал болгарин, имела свой девиз. Каждая корчма, посещаемая болгарами, гордилась какой-нибудь громкой, странной вывеской. На одной можно было прочесть: «Болгарский лев»; на другой: «Филипп Тотю{33} — храбрый болгарский воевода»; на третьей всего два слова: «Свободная Болгария», с тремя восклицательными знаками.
Но любопытнее всего были лавки болгарских табачников. Вот, например, как та, с растворенной настежь дверью. На внутренней стороне этой двери, обращенной теперь к улице, был изображен турок в традиционной чалме и с длинным чубуком в руке. Прохожий не обратил бы внимания на эту первобытную, незамысловатую живопись, если бы не увидел под коленом турка надписи, выцарапанной гвоздем, вероятно, самим табачником-патриотом: «Долой тиранов!» Подальше, на другой табачной лавчонке с подобным же изображением, такая надпись отсутствовала, зато у почтенного турка был выколот глаз. Еще один табачник, должно быть самый большой патриот и ярый враг турецкого племени, приказал намалевать рядом с турком болгарского хэша{34} с саблей наголо, который, казалось, вот-вот зарубит злополучного чалмоносца. Такие лавки посещались чаще всего эмигрантами и хэшами. Все их владельцы были «народными». «Народным» именовался каждый болгарин, избежавший петли, тюрьмы или турецкого насилия, который, имея кое-какие деньжонки, помогал по мере сил бедноте и уцелевшим участникам героических отрядов Хаджи Димитра{35} и Филиппа Тотю. «Народный» табачник отпускал обычно своим соотечественникам табак в долг, благодушно надеясь, что они расплатятся с ним в лучшие времена, а если даже и не расплатятся, тоже не беда: «Ведь это хэши, бедный люд», — шутил он, улыбаясь.
— Дядюшка Андо, отвесь-ка мне двадцать пять граммов табачку и припиши к прежнему счету, — говорил здоровенный, оборванный и грязный хэш «народному» табачнику. — Просил я сегодня у хозяина денег, а он в ответ: приходи, мол, завтра. Он мне помогает, это верно, ну, а ежели завтра надует, я этой собаке голову расшибу.
— Крумов, — обращался другой хэш к лавочнику, — дай мне еще два франка взаймы…
— Да ты их промотаешь, знаю, я тебя, бестия. Бери пятьдесят бани{36} и проваливай!.. — отвечал Крумов.