Болото
Шрифт:
Яна изо всех сил сознанием за жизнь цепляется – вот комната вокруг знакомая, трещинки на потолке, плакат Джима Моррисона над кроватью. Круги зеленые перед глазами пляшут, хрип собственный как бы со стороны слышится, и никакая жизнь перед глазами не проходит кинокадрами, просто думаешь – «ну вот и все». И в тот момент, когда Яна перестала сопротивляться и отдалась темному течению, уносящему ее в вечное небытие, Нечеловек исчез. Она потом до рассвета уснуть не могла.
«Это просто сон. Это просто кошмарный сон».
А утром, когда вялая и бледная Яна выползла к завтраку, мать ахнула:
– А на шее у тебя что?
Яна к зеркалу подошла, и у нее дыхание перехватило: вокруг шеи была темнеющая фиолетовая полоса, как у висельника. След веревки. Этого никак не могло быть – ведь она всегда считала Нечеловека плодом воображения, бесплотной фантазией, которая настолько обросла деталями, что стала жить отдельно от Яниной воли. Она потом в школу месяц в шарфах ходила – не хотелось, чтобы люди видели. Вокруг Яны и без того всегда было много сплетен.
Яна читала старухе свои стихи.
Так и живешь – беспечно, одним днем.Добываешь огонь, затем играешь с огнем,Уцененный коньякКаждый вечерКлюет твою печень —И крыть нечем.В целом, все тлен. А ты в этом плену – Питер Пэн.Но когда ты пьян, ты – Левиафан,И Москва тебе не Москва, а как минимум Зурбаган,Когда ты пьян.Рассказываешь: где-то там корабли уходят за горизонт,На оранжевом пляже холщовый зонт,Под которым метр на метр тень,Начинается новый день.Где-то там посвящают слова богу Джа,Исповедуются, дрожа,Вздыхают – мол, тридцать, пора рожать.Где-то там, в коробке с карандашамиДремлет Ницше с большими усами,Спят брахманы, шудры и кшатрии,Только ясень не спит, пошатываясь,И ты, тоже шатаясь, спросишь у ясеня.Он молчит. А ты ему: «Ни… себе!»Прохожие думают: допился, говорит сам с собою.А ты рассказываешь: где-то прибойЧьи-то ступни лижет,И каждая ночь, проведенная не с тобойСтранно, но делает тебя ближе.А потом летишь точно мяч в воротаВ точку своего невозврата.Там все свои, и все тебе рады,Шутят: не пей, мол, вина, Гертруда,Любят тебя, Иуду,Как брата.Ты им рассказываешь под мухой:Жили-были старик со старухой.Родила старуха в ночьКакую-то бестолочь.Ни подбодрить, ни помочь,Только тащит из дома мелочьИ пропивает, сволочь.Первой уходит старуха, старик полгода держится,Каждое утро бреется, смотрит в чужие лица и улыбается.Его спрашивают: «Ну как?», а он: «Что мне станется?»Мается, но старается.Сохнет, тает, скукоживается,Мутный взгляд, прозрачная кожица,Жить – не можется, помереть – не можется.Наконец рассыпается в пепел, в труху,Ищет свою старухуБессмертным духом.А ты пьешь виски со льдом,Носишь клетчатое, куришь мапачо,Сначала пропьешь дом,Потом – дачу.И вот ты ездок беспечный,ВечныйБродяга.За спиною – дорога, в кармане – фляга,Облака как резаная бумага,Мизерабль и голодранец,Каждый день – макабрический танец,Спишь в пыли, напеваешь про блю валентайнз.Рассказываешь: смерти нет и времени нет,Это навязанный бред.Лучше пойти вброд,Чем юзать чужой маршрут.И пусть с возрастом в глубине твоего лицаПроступают черты отца,Ты берешь трафарет и по трафаретуВыводишь автопортрет.В каждый день ты вступаешь КаиномНеприкаяннымС окровавленным камнем.Рассказываешь, бормочешь, ворочаешься в пыли,Люди плывут мимо, как корабли,У которых по плану далекие страны и города,И норд веста кудрявая борода,И луна, надкушена и твердаКак буханка ржаного хлеба.Старый порт, южный крест и седой закат,Марракакеш, Бристоль, Пор-де-пе, Тиват,Сто дорог, змеящихся в никуда.Над тобою небо —Abyssus abyssum invocat.Глава 8
С тех пор как Марфа на перекресток ночью сходила, она начала голоса мертвых слышать.
Хоронили старуху из крайнего дома – тихо жила, померла тоже тихо, только на второй день ее хватились. Хорошо, холода уже начались, тело сохранилось. Вошли к ней в дом – а она на постели лежит, спит как будто, и руки сложены на груди, и лицо спокойное. Так выглядят тела людей, которые приняли смерть не как врага, а как гостью, вежливо предупредившую о визите. В доме чистота, на столе – иконка. Как будто бы знала и ждала.
Никто не горевал по ней – в те годы смерть стала для всех них слишком обыденной. Человек ведь ко всему привыкает – это биология. Сложнее всего привыкнуть к внезапной пустоте; даже голод и нехватка тепла воспринимаются легче. Но и это можно. И по молодым горевали мало, а старуха та древняя была, за девяносто.
На похороны всегда всей деревней собирались. Женщины-соседки приготовили тело – омыли, обрядили в какое-то тряпье. До войны хоронили в добротных платьях, а теперь же это казалось кощунственным. Как будто отобрать кусочек тепла у живых. Старуха была одна-одинешенька – девять дней пройдет, и за вещами ее нехитрыми придут соседи, все растащат, даже занавесочки.
Марфа с матерью тоже пришли.
И вот разверстая дыра, пахнет землей, корнями и дождем, надо, вроде бы, что-то сказать, но все молчат. Гроб простенький, дощатый, наскоро сколоченный. Возле юбок Марфы вертится соседский мальчишка – босой почему-то, хотя на дворе начало октября, слякотно и лед на лужах. Вертится и хнычет – то ли устал, то ли не успел еще привыкнуть к вечному тоскливому соседству мертвечины.
У Марфы голова словно ватой была набита – в последние дни ей плохо спалось. Тревожно было, а почему – и сама понять не могла. Все как обычно, и к вечеру падала от усталости, но стоило веки сомкнуть – сердце начинало колотиться, как будто бы ждало беду. И сны были все нервные, страшные. Лежит Марфа, с головой в одеяло ветхое укутавшись, и слышит, как стекло в комнате ее странно дребезжит. Как будто бы дом – это поезд. Оборачивается удивленно – а у окна мать ее стоит, босая, с распущенными поредевшими от времени волосами. Руки подняла, как будто бы в нее собрался стрелять кто-то невидимый, и она показывает: не стреляй, сдаюсь. А пальцы мелко-мелко по стеклу молотят, как бабочки пойманные. Минуту стоит, другую, третью. И молотит – монотонно.
– Мам, – хрипло зовет Марфа. – Мам… Ты что?
И мать медленно поворачивает голову, слышен треск ломающихся шейных позвонков, тело остается стоять прямо, а голова оборачивается к ней, как будто бы кукольная. А лица-то у матери и нет – как будто бы поверх него еще один плотный слой желтоватой кожи пришили. Нос топорщится, глазницы чуть запали, а там, где должен быть рот, кожа тоньше, и трепещет, как будто бы существо дышать пытается. Хочет воздух втянуть, но толстая кожа не дает.
Марфа закричала как раненая, и в ту же секунду проснулась. А ведь как наяву все было.
А однажды приснилось, будто пошла она к колодцу воды набрать, откинула крышку, а там, внизу, в темной воде, мертвец. Лежит на воде лицом вниз.
И болото часто снилось. Как будто бы оно ее зовет. Не кто-то, живущий в болоте, а именно оно само – большое, рыхлое, тиной покрытое, пузырями зловонными бурлящее. Как будто бы оно живое.
И вот стояла Марфа у гроба, и вдруг услышала голос знакомый, и оторопь ее взяла.
– Страшно… Темно… Язык пухнет…
Глухой голос, как будто бы из-под земли доносится. Но самое страшное – она ведь узнала его. Это старуха говорила – мертвая старуха, в гроб которой уже вколотили последний гвоздь.
– Стойте! – встрепенулась Марфа. – Стойте, живая же она.
Бабы-соседки посмотрели сочувственно.
– Что глупости говоришь, дочка, сама я ее мыла, ледяная она была. Пальцы не гнулись, как сучки. И лицо почернело.
– Да ошиблись вы, – у Марфы от волнения голос сел. А ну как правда бабку бедную заживо похоронят. Вдруг ей плохо стало – голос-то какой слабый, как будто удар ее хватил.
Руки у Марфы тряслись, и видимо, в выражении ее лица было что-то безумное, потому что гвозди из гроба все-таки вытащили, легкую крышку откинули. Старуха была мертва. Щеки ввалились, глаза запали, подвязанный рот потемнел.
Марфу никто не ругал – нервы у многих были ни к черту. Заколотили обратно крышку. Но голос никуда не исчез.
– Страшно… В животе гниль… Гнию…
Потерла ладонями уши. Мать ее в детстве учила – чтобы быстро сон сбросить, надо уши растереть. Но это был не сон, не сон.
– Что впереди… Гниль… Черви…
Конечно, она в тот же вечер все Аксинье рассказала. Не хотелось жить с этим одной, а кому, кроме Аксиньи, можно о таком. Та выслушала внимательно и на смех не подняла. Наоборот – отнеслась так, словно что-то очевидное произошло, словно Марфа ей о дожде рассказала или неудачной рыбалке.
– Так ты мысли ее слышала… Ты что, думала, я шуточки с тобой шуткую? Дух-то не сразу от покойника отлетает. Некоторые вообще никогда не отпускают дух. Страшно им. И сначала ждут, пока тело сгниет совсем, а потом шляться начинают. Прицепится такой – не отгонишь потом. Повадится за тобой ходить – сначала в окна заглядывать будет, потом и на край кровати сядет. Мертвечина медленно приближается, но если уж пристанет…
– Господи, что ж ты говоришь такое… Дура ты, Аксинья. Просто не сплю я, вот и привиделось.