Большая родня
Шрифт:
Давно уже выполнена первая заповедь перед государством; уже горячие трудодни полностью легли в закрома колхозников червленой пшеницей, самоцветами гречки, сыпучим бисером проса. И Кушнир теперь с волнением встречает машины; на них покачиваются усыпанные живицей сосновые доски, сереет сгустками тумана цемент и краснеет клубникой звонкий кирпич.
Молодые белозубые водители, смеясь, молодцевато пролетают мимо своего председателя и поворачивают к просветленному Бугу.
«Орлы» — любовно провожает глазами Кушнир своих комсомолят и долго сомневается: пойти ли на строительство электростанции, или к сеяльщикам. Оно и неудобно снова возвращаться к речке, но ведь при разгрузке еще может что-то случиться. Кушнир явным образом обманывает себя: знает — все без него будет хорошо, но, придав лицу выражение поглощенности заботами, круто поворачивает к Бугу. И пусть теперь попробует какой-нибудь зубоскал фыркнуть, что председатель дневал и ночевал на строительстве! Чертовы непоседы. Найдут какую-нибудь слабость у человека и уже будут перемигиваться и незаметно кривиться при нем, пока что-то новое не отыщут. А о лампочке в вазе уже даже в районе знают. Несомненно, Борис Зарудный раззвонил везде. Вертун несчастный. Но премию придется выдать парню: не работает, а создает.
Издали слышать, как звенят топоры, стучат молоты, щебечет камень. В эти радостные звуки вплетается шум машин, пение течения, плеск весел, мелодичная речь, и с лица Кушнира смывается выражение озабоченности. Он уже не замечает, как строители, посматривая на председателя, доброжелательно улыбаются между собой, говорят о каких-то магнитных волнах, которые влияют на кое-кого из начальства.
— Борис, о каком ты там магнетизме разговорился? — сквозь задумчивость схватывает запутанную нить шутки.
— О каком там магнетизме? — сначала смущается Борис Зарудный и сразу же веселит: — Мы говорили, Степан Михайлович, о том свойстве намагничивания, которое имеет весь земной шар.
— И твой язык, — серьезно прибавляет Кушнир.
Вокруг взрывается невероятный хохот. Однако Борис не теряется — он знает, чем можно поразить Кушнира.
— Степан Михайлович, через шесть дней мы с деривационным каналом покончим.
— Как через шесть дней!? — радуется и делает вид, будто ничего не знает о новых намерениях молодежи.
— Покончим, Степан Михайлович. У нас уже все рассчитано!
— Так недавно же были другие расчеты?
— То недавно. А это сегодня! В соцсоревновании мы растем в геометрической прогрессии.
— Ну, спасибо, молодежь. Порадовали старика. Строители с Багрина здорово обогнали нас?
— Нет, почти ровно идем.
— Почти равно? Это хорошо. А вот если бы нашу ровную линию выше, выше соколом пустить? Стрелой!
— Тяжеловато будет, — засомневался Прокопчук, — там раньше начали работу.
— Знаю, знаю, что тяжеловато. Тем не менее честь какая! — поспешно говорит Кушнир.
— В Багрине большие возможности имеют. В графике стоят выше нас.
— Солнце имеет больше возможностей, чем луна. А осенью, смотри, луна выше солнца поднимается! — сгоряча хватается Степан Михайлович за первый попавшийся образ.
Вокруг запестрели улыбки.
— Подумаем, — решительно говорит Зарудный.
— Следует, следует подумать, — идет к каменщикам.
В этой работе Кушнир знает толк; его крепкие пальцы так бережно и умело ходят возле камня, будто это не куски, а теплые клубочки серых ягнят.
Высокий день стоит над заречьем, и гул строительства катится вплоть до окраин сиреневого небосклона.
Не проходит и нескольких дней, чтобы на строительство не заглянул Иван Васильевич Кошевой, и тогда Кушнир расцветает улыбкой, чудесно похожей на улыбку некоторых колхозников, когда те встречают председателя у реки. Иван Васильевич всегда приезжает в обеденный перерыв или под вечер, перед окончанием работы. Тесным кольцом обступят его колхозники, жадно ловят каждое слово и о великом Сталине, и о международном положении, и об электрификации, и о стахановском движении, и об опыте передовиков, и о новинках в литературе. Бывает, вечер приклонится к крестьянам, похолодеет камень, покрываясь росой, а теплый задушевный разговор раскрывает новые горизонты, наполняет гордостью сердца и наполняет новой силой руки. Эти сердца и руки не просто пашут поле, кладут камень — они вкладывают свой труд, любовь и надежды в основу величественного построения коммунизма.
Сегодня же Иван Васильевич промедлил. Давно Поликарп Сергиенко сообщил Кушниру, что машина секретаря райпарткома промчала дорогой к селу.
«Наверно, обманул, а теперь улыбается себе в короткие усы» — начинает сердиться председатель на Поликарпа, зная характер луговика.
Однако у Сергиенко и в мыслях не было посмеиваться над Кушниром. Иван Васильевич, проехав селом, повернул на колхозную пасеку.
В тенистых лесах просеивался солнечный дождь; по его трепетным, золотистым струйкам тихо опускались на землю крохотные лодочки листьев. С дубов и кустарников свисали гроздья дикого хмеля, нежный аромат наполнял весь воздух.
Марка Григорьевича в хате не было. Над окнами смеялись связки зубатой кукурузы, у завалинки грелись на солнце мешки с черным мелким семенем синяка [100] . Иван Васильевич догадался, что старый пасечник обсевает «ленивую осину» — песчаный участок подлеска, где ничего, кроме убогих кустов осины, не росло. Садом идет к опушке. Скоро в птичье щебетание начал вплетаться просачивающийся отголосок разговора. Из-за деревьев замелькали человеческие фигуры, кони, сеялка.
100
Синяк — двухлетний медонос с синими цветками.
— Марк Григорьевич, ты снова о пасеке думаешь? — раскатывается густой смех. Возле пасечника стоит коренастый Александр Петрович Пидипригора.
— А чего же? О пасеке.
— И не надоедает об одном и том же думать? — Я каждый раз про новое думаю.
— Это дельно сказано, — одобрительно промолвил Пидипригора. — Так нас Иван Васильевич учит: каждый раз про новое думать, что-то новое искать и находить.
— Конечно. Сам посуди: раньше весь воск церкви потребляли, воздух отравляли его чадом. А теперь наша продукция по сорока течениям растекается в сорок видов народного хозяйства. Интересно? Значит, не огородилась пасекой и лесами моя жизнь, не чадит плаксивой свечечкой. Да вот еще лучше: взглянешь в небо — летят самолеты, а у тебя сердце поет, так как твой воск и авиации служит… Иван Васильевич как-то говорил: у нас в Советском Союзе пчел больше, чем в Соединенных Штатах Америки, Японии и Германии, вместе взятых. Радостно?
— Радостно, — соглашается Пидипригора.
— А простой себе дед Синица хочет, чтобы у нас было пчел больше, чем во всем мире… Эта сказка, которая о медовых реках говорит, вплотную подошла к колхозной пасеке. Отсюда она настоящими реками потечет. И здесь есть над чем подумать.
— Марк Григорьевич, поэтому и синяк сеете?
— Поэтому и сею. Он на этом песчанике десять лет мне будет расти, фацелию же каждый год надо сеять. Вырубки же мы липой засадим. Гектар липы шестнадцать центнеров меда дает.
— Сто пудов? — удивленно воскликнул Александр Петрович.
— Сто пудов! Вот тебе и новая медовая речка. А ты говоришь, что я об одном и том же думаю. Если у человека мысли на одном месте крутятся — это уже не человек, а карусель.
Смех покатился опушкой. Забряцала штельвага [101] , и сеялка ровно пошла над лесом.
Марк Григорьевич первый увидел Ивана Васильевича. Обрадовался, засуетился и сразу же повел секретаря райпарткома к питомнику. Молодые грецкие орехи ровными зелеными рядами отбегали от пожелтевшего сада. Осень не коснулась ни одного листика молодых побегов. Густой ореховый настой поднимался над теплой землей и соединялся с волнами увядающих лесных соков.
101
Штельвага (стельвага) — поперечный брус, соединяющий сельскохозяйственное орудие с упряжкой.