Большая родня
Шрифт:
— Сафрон Андреевич, за что такая напасть на нас? Заступитесь, Сафрон Андреевич, — умоляя, ловит за руки Варчука.
— Пусть ваши большевики заступятся за вас, — зло кривит лицо, выдергивая руки из черных, цепких пальцев Бондарихи.
— И заступятся. Ты же, Иуда, как бешеная собака, без вести пойдешь. Марийка, не гнись перед мокрицей. Слышишь! Он не достойный ноги твои целовать. — Иван Тимофеевич, хромая, с презрением и ненавистью смотрит на черное носатое лицо Варчука и идет пыльной улицей к своей смерти.
Но его слова не могут успокоить жену, — словно безумной стала. Округлились глаза, наполненные слезами и мукой. Она снова бросается к Варчуку, и тот долго не может вырваться из ее рук. Потом Марийка бегом догоняет гестаповцев, плача, порывается к Ивану.
Зашкваркал чужой язык, и все нутро загуло у женщины, когда по ее спине забухали приклады.
Откинулась женщина назад. А изо рта вперед ударила струйка крови, покраснели зубы и губы.
Всхлипывая, Марийка рукой тянется к вороту, разрывает петельки и опускает руку к высохшей землистой груди.
Что это с нею? Неужели это не сон? Неужели не сон?.. Вот проснется и снова увидит себя во дворе со своим Иваном, увидит Югину, Дмитрия, внучат… А внутри что-то кипит, забивает трудное дыхание. Рукавом вытирает губы и вдруг вскрикивает, увидев на полотне полосу запекшейся крови.
Пошатываясь, окровавленная, с расплетенными косами, бежит за мужем. Темнеет в глазах, то ли проклятые шинели закрыли весь свет? Краешком глаза замечает, что гестаповцы гонят Софью Шевчик. За материнскую юбку уцепилась младшенькая дочь, а старшая идет, наклонив голову, покрытая черным терновым платком.
Куда же детей ведут?.. Дети мои маленькие, пальчики родные… Где же Югина, Ольга?.. Андрей на коне поехал…
Седая голова Ивана качнулась у поворота… А куда же тебя ведут, муж мой?
Она протягивает руки к мужу, окровавленные и черные. Чьи-то чужие округлые глаза впиваются в Марийку, над ней мелькнула тень, тупая боль отбрасывает женщину к плетню. Бондариха падает навзничь на пыльную дорогу, ловя до боли расширенными глазами высокое, недосягаемое небо…
Село сгоняли на площадь возле школы. Молчаливые, хмурые хлеборобы, заплаканные женщины так шли на площадь, будто земля должна была провалиться под ногами.
— Чего тянешь ноги, как мертвец! — иногда разорвет зловещую тишину сердитый окрик, взмоет резина и короткий крик плеснет и сразу же оборвется.
«Что оно будет?» — спрашивали глаза, встречаясь с глазами, а обескровленные уста молчали.
«Что оно будет?» — болело сердце у каждого. Одна мысль настигала другую, одна другой печальнее.
На низком дощатом помосте возле самой груши-дички стояло три гестаповца. Буйным цветом расцвела развесистая груша, и на ее фоне чужие фигуры были страшные и отвратительные, как гадюки в цветнике.
Из школы вывели под охраной Ивана Бондаря, Ульяну Бельскую, Семена Побережного, Кирилла Иванишина, Петра Зубака, Павла Шестопала, Карпа Ильченко и еще какую-то неизвестную женщину. Когда их подвели к груше, на помост, пошатываясь, вылез Сафрон Варчук.
— Господа! Немецкая справедливая власть беспощадно карает тех, что служили верно большевизму. Еще среди вас есть и такие сукины сыны, которые помогают партизанам. Так не убежать им от петли, как этим преступникам, которые стоят перед вами, — ткнул пальцем вниз на окруженных людей. — Раскаивайтесь, говорю вам. Так как не дождетесь своих большевиков. Не дождетесь!
— Дождемся, — глухой волной пронеслось над толпой.
— Что?! — подскочил и затоптался на помосте Варчук, впился в людей, словно выпытывая, кто произнес это слово.
Мертвая тишина была ему ответом. И только сотни глаз так вскинулись на него, что он сразу обмяк, зябко повел плечами, махнул рукой и слез на землю. И сразу же гестаповцы умело заарканили дерево несколькими петлями.
Первым потянули на помост раненного Ильченко. Из-за плеча оглянулся он, потом обернулся к людям. Тихим голосом, словно раздумывая над каждым словом, твердо промолвил:
— Прощайте, люди добрые… Детей моих не забудьте, — и дрогнули губы, искривились.
— Не забудем, — простонала площадь.
Сразу же петля въелась в тонкую шею мужчины. А толстый гестаповец с засученными рукавами двумя руками крутнул Карпа, и он закрутился на веревке, как веретено. Удовлетворенно засмеялся фашист. И тот широко разинутый рот с желтоватым сиянием запененных зубов был страшнее самой смерти.
— Ааа! — всколыхнулась площадь и увидела над помостом побледневшее лицо Ивана Бондаря.
— Прощевайте, люди! Вы раньше гордились моей честной работой. Теперь и смерть приму честно, не сгибаясь перед захватчиком. Только сами не ждите такой гибели. Враг вешает нас, так как ему слепит глаза солнце из Москвы. Идите навстречу своему солнцу. Находите свой праведный путь.
Волной вздохнула толпа, и Варчуку показалось, что из груди сотен человек вырвалась: «Найдем». А может то послышалось? Поднял голову, но никто не посмотрел на него. В сотнях глаз горело горе, боль и тяжелый упрямый огонь.
Удар рукояткой пистолета сбросил Ивана с помоста. Еще что-то хотел сказать растерзанным ртом, но кровь заглушила слово — не услышали его люди. Так, подняв на руках, и повесили Ивана Тимофеевича не с помоста, а с земли, на одной из нижних ветвей. И снова жирный гестаповец, оголяя в улыбке желтые зубы, крутнул повешенного к себе, и он закрутился, пригибая ветку вниз. Раскачанная ветка обронила на седую голову несколько белых лепестков и долго дрожала каждым округлым, как сердечко, листком.
— Ой, людоньки! За что же нам такие мучения! — вырвался вскрик из чьей-то женской груди, и снова жуткая тишина, черная и страшная, как вода на глубине…
Софью с детьми поймали уже на огородах. В селе Созоненко присоединил к ним учителя Василия Хоменко, указал гестаповцам на дом Шевчика, а сам подался к школе.
Куда же их ведут? Всех к школе, а это?.. Эге, к их дому… Там баба Арина осталась, опухшая, полумертвая.
Софья взяла на руки заплаканную Любу, склонилась над ней, поцеловала в лоб и не заметила, как своими слезами оросила детское личико… Вот и двор их. Шумят вишняки под окнами. Их сам Григорий садил… Григорий! И не нажилась с ним, а уже отходит жизнь.