Большая родня
Шрифт:
На второй телеге раскатисто смеялся Степан Кушнир, и кнутовище мелко дрожало в красной руке. Посасывая папиросу, шепелявил какую-то побасенку Поликарп Сергиенко, по-уличному «Побасенка», незавидный худощавый человек с заостренным рыхлым лицом и длинными усами. Неудача, небось, едва ли не от самого рождения преследовала человека. Родился он на поле господина Колчака в семье невылазных наймитов. Его мать старалась за тринадцатый сноп заработать немного хлеба, чтобы как-нибудь прокормить шестерых детей, которые, как жернова, мололи любые продукты и светили черным телом по всем улицам села, носясь на хворостинах. Не очень, видно, обрадовался воловик Евдоким Сергиенко, когда к нему примчали на выпас двое старшеньких, и чернявая мазунья Еленка, запыхавшись, радостно известила:
— Папа, нашей маме аист плинес мальчика на поле.
— Глупая, она и до сих пор не знает, что аист только лягушек жрет, — оттолкнул ее семилетний Игнат и серьезно сообщил: — Отец, мама на поле мальчика родили.
Когда новорожденного крестили, попу надо было дать три рубля, тридцать яиц и курку. Кума (роженица еще болела) деньги и яйца отдала, а курки не было у наймитов, и долго не могла успокоиться обиженная матушка: «Что это за хозяйка — даже курки на усадьбе не имеет. Один разврат от таких людей».
Все дети, как дети, росли у Сергиенко: плакали, ели, болели, кричали, падали с колыбели, объедались всякой нечистью, топились в пруду и постепенно поднимались на ноги. А Поликарпу одно горе: очень плюгавым удался и совсем не говорил, хотя каких только шептух ни приводили к нему, чем не поили и каким зельем не обкуривали. В конце концов, когда немому мальчишке исполнилось четыре года, люди посоветовали родителям отвести его чем скорее в Киев. Послушалась Арина людей и ранней весной, держась кружка богомольцев, пошла с сыном в далекий путь. Но недолго той дороги измерила Арина. На второй же днеь возле Литына сыпнул ядреный дождь и гром тряхнул всем небом и землей. Люди на корточки поприседали возле лип, и дождь скоро вымочил их до нитки. А Поликарп возьми и заговори:
«Глим и капки».
В тот же день ночью возвратилась Арина домой и страх как страдала: а что, если снова отберет язык Поликарпу. Но позже более говорливого парня на все село не найдешь. Подросши, в разговорах забывал всякую меру, и потом его побасенки долго переходили из хаты в хату, а к самому Поликарпу навек прицепилось прозвище «Побасенка». На гульбищах все с охотой слушали Поликарпа. От души фыркали и хохотали, но ни девчата, ни ребята не считали его парнем. И сколько, войдя в возраст, ни сватался — только тыквы хватал. Поэтому и нашел себе девушку лишь в соседнем селе, пустив в глаза ее родителям такого тумана высокими охотничьими сапогами и берданкой, что те по простоте своей и поверили: незаурядный зять случился им — одной охотой вон как может прожить.
А с той охоты было столько пользы, как с козла молока. Правда, не единственный ли раз, уже после женитьбы, случилось счастье Поликарпу: застрелил на болоте утку. И уже не огородами, а улицами пошел домой, даже крюк накинул, чтобы не пройти мимо кооперации, где в воскресенье собирались погуторить дядьки.
— Несешь свеженину, Поликарп? — позвал широкоплечий сосед Василий Коваленко, чуть сдерживая улыбку.
— Да разве теперь дичь? Вот когда-то дичи, как гноя, было, — стал возле собравшихся крестьян. — Бывало, обвешаешься кругом, едва домой, как пхир, тянешься. А здесь еще и жена начинает ругаться. «Сколько уже ты будешь таскать — девать некуда».
— А убил же что-то? — допытывался кузнец.
— Да какую-то паршивенькую уточку.
— Утку? — удивился Василий. — Ну-ка, покажи. — Поликарп, не торопясь, широко раскрывает сумку и вдруг утка с фуркотом, закрывая его глаза, поднимается вверх, низко летит над домом потребительского общества и исчезает за садами.
— Ох, ты ж черт. Полетела. Ты гляди… — растерянно сообщает Поликарп, и от смеха вздрагивает вся площадь…
Сейчас Сергиенко — слышит Иван Тимофеевич — напал чего-то на парней:
— Разве же теперь парни? Вот когда-то были парни. Бывало, мы с Арсением выпьем по крючку [36] , возьмем швореняки за голенища и как пойдем по девкам — все ребята, как шушера, убегают от нас. А на свадьбах всегда полуштоф поставят, чтобы не надавали щелчков. Умели мы в свое время погулять. На настоящих двух парней еще бы силы у меня хватило, — выгибает колесом сухую спину.
И Степан Кушнир, краснея, начинает невероятно кашлять, чтобы не рассмеяться в глаза Поликарпу.
36
Крючок — мера водки — примерно 0,325 литра.
На бугорке поля совсем просохли, и за колесами, подрезая следы вдавленных копыт, побежали неглубокие ровные колеи. На востоке розовел и развевался туман. Бледное солнце колесиком проскочило обрывок разъеденного просветами облачка, а свежая земля пошла паром и запахла трухлой стерней, кисловатым хмелем.
Первую веху Варивон поставил на границе с левадой, и Карп Иванович Мокроус ловко вставил прищуренный глаз в стеклышко теодолита, окантованное блестящей медью.
Иван Тимофеевич осмотрелся вокруг, и счастливо запоминалось: и Большой путь, и дымок на волнистом гребне бугорка, зеленая росистая пашня между черными стернями, и волны света, которые перегоняли в село тени, и звон штельваги [37] , и призывное ржание коней.
37
Штельвага — поперечный брус, соединяющий сельскохозяйственное орудие с упряжкой.
«Эге, это тебе не наймитом, не поденщиком я хожу, завидуя богачам, а на своей, законной земле — район утвердил нам бугорок. И ничего, Сафрон, не поможет: болячка тебя и без бугорка не ухватит — все равно не проживешь всего добра за свой век», — обращается мысленно к Варчуку. А хлеборобская надежда носится далеко-далеко и отдыхает на поседевшем остывшем поле, как отдыхает перепелка между хлебами.
Он сам повел коней на веху, чтобы вывести борозду как можно ровнее; и сладко, и тревожно защемило сердце, когда услышал, как под череслом [38] хрустнула подрезанным корнем пырея зеленая межа.
38
Чересло — вертикальный нож в плуге, который стоит перед лемехом.
За плугом, нажимая на чапыги, горбился Поликарп, и лицо его светилось радостно-удивленной усмешкой, какая бывает у счастливых детей.
— Как оно, Поликарп? — кивнул головой и прищурился, надеясь услышать какую-то неожиданную побасенку.
— Хорошо, Иван, скажу тебе. Еще не помню, чтобы так и рукам и сердцу было хорошо, — поднял на него просветленный взгляд.
— То-то и оно, Поликарп, — поторопил немного подручного и пошел широкими шагами вперед.
Грустным горном заиграло небо — над хутором пониже облаков ровным и косым клином летели журавли; когда крылья опускались вниз, косяк темнел и уменьшался; и жемчужно светлел, когда ширился его волнистый трепет, прощаясь с осенней задумчивой землей. Что-то невыразимо чувствительное было в том печальном переливе, в прощальных взмахах крыльев и смене света и теней над все уменьшающимся и уменьшающимся ключом.
— Облет делают. Скоро будут отлетать от нас, — поднял голову Варивон.
— Эге-ге, Иван. Уже посланцы трясут юбками к нам, — отозвался сзади Василий Карпец.
Левадой спешила растянутая группа женщин; за ними, из зарослей ольшаника, появились первые мужские фигуры с дубинками и палками в руках.
— Не наступай, не наступай, вражина, а не то будет битва, — козырьком приложил ко лбу кургузую широкую ладонь Степан Кушнир.
— Неужели до потасовки дойдет? — настороженно вытянул шею Поликарп.