Больше не приходи
Шрифт:
– Ну, а потом? – Самоварова уже утомили эти односложные ответы.
– К себе пошел. Спать. Меня как Владимир Олегович разбудил, так я к себе и пошел.
– Когда разбудил? Когда пошел?
– Да два часа уже было. И как я там, на диване, заснул? К себе потом пришел. Лег. Спал. Все.
Егор устало отвернулся. Самоваров вспомнил рассказ Инны и небрежно заметил:
– А вопрос с «мерседесом» как, решился?
Егор округлил глаза и рот:
– А откуда вы...
– Какая разница? Важно, что знаю. Ну?
На Егора стало жалко смотреть. Он мучительно нахмурился и с ожесточением тёр стриженый лоб. Самоваров потрепал его по плечу.
– Ну, ну! Егор!
– Дядя Коля, что же мне теперь делать?
5. Исторический аспект. Егор
Как все мужчины, в жизни которых много значат женщины, Кузнецов вовсе не был чадолюбив. Однако его первая жена Тамара считала, что Егора он любит без памяти. Во всяком случае, всем и всегда она твердила: «Обожает! Он малыша просто обожает!» И Кузнецов, охотно ограничившийся бы алиментами, делал под ее руководством все, что делал бы, если бы действительно Егора обожал.
Тамара вообще была женщина с твердым характером. В свое время она бестрепетно развелась с Кузнецовым, который оправдал уже самые радужные надежды и даже почему-то стал любимцем ее вельможного отца. Но Кузнецов был не таков, каким должен был, по ее разумению, быть. Более того, не желал быть таким, каким должен. Его беспорядочная жизнь, глупая щедрость, бесконечные друзья, недельные запойные уединения в мастерской, когда он только писал, писал, писал – все это выводило ее из себя. Разумеется, и «девочки» тоже. Она поняла, что по-другому не будет, и развелась. Неприлично радостный энтузиазм, с каким Кузнецов согласился на развод, окончательно ее сразил. «Ужасный человек», – так стали они с Леной Покатаевой звать меж собой Кузнецова. «Но ребенок не должен страдать. У ребенка должен быть отец. Все-таки этот ужасный человек обожает Егора», – повторяла Тамара со вздохом. Она не собиралась устраивать мещанских штучек с прятаньем ребенка и рассказами, каким папа оказался плохим. Кузнецову предоставлялась полная воля проявлять обожание. Сама Тамара не желала коротать век в одиночестве. В ее квартире, просторной и нарядной, как выставка мебели, время от времени заводились какие-то мужчины. Они начинали готовить завтраки, выносить мусор, водить Егора в зоопарк, словом, походили на кандидатов в мужья. Но то ли все оказывались малоудачными, то ли не могли или не хотели дотянуть до нужных Тамаре идеальных кондиций, но они исчезали так же бесшумно и интеллигентно, как и появлялись, и Тамара вновь оставалась одна. Причем оставалась не побежденной, а наоборот, победительницей. Она и сейчас была одна. Свободная, бодрая и подтянутая, с великолепной стрижкой, энергично вздыбленной надо лбом и ушами, в превосходных пиджаках, в независимо полураспахнутых на спортивной загорелой груди блузках, она успешно в какой-то фирме торговала алюминием.
Между тем обожание Кузнецовым сына старательно культивировалось. Выражаться оно, по разумению Тамары, должно было (и выражалось) в серьезных подарках к праздникам и именинам, в финансировании дорогих спортивных секций и репетиторов, и даже парикмахера. Отдельным родом обожания считались Егоровы каникулы. Тут мало было афонинского рая, требовалась еще и оплата каникулярных вояжей. Егор уже объездил полмира, посетил Диснейленд (настоящий, американский), нежился в Адриатическом море, осматривал красоты Италии и колол орехи фальшивым обломком Парфенона.
Впрочем, Тамара заботилась и о душевном контакте отца и сына. Принаряженный Егор посылался матерью на все многочисленные кузнецовские вернисажи и умел занять рядом с отцом подобающее место, чаруя гостей галстуком в полосочку и наивными вопросами. Когда Тамаре нужно было, чтобы Егор не болтался неизвестно где, пока она занята своими делами (а такое бывало довольно часто), она подбрасывала его к отцу в мастерскую. Ей казалось, что постоянно мозоля глаза Кузнецову, Егор сделается для него привычным и необходимым. Мальчик в эту пору должен был начинать сам просить у отца деньги и помощь. Именно в мастерской Егор выучился сидеть долго, глядя остановившимися глазами на какой-нибудь случайный предмет. Чаще всего он смотрел на крышу дома на противоположной стороне улицы, видную через громадное, сизоватое от пыли окно. Там в определенный час ослепительно загоралось закатом чердачное окошечко. Иногда Егору позволялось порыться в ящиках стола, порисовать углем или сангиной на громадных листах оберточной бумаги. Рисовал Егор плохо, но очень любил эту бумагу и долго рассматривал какие-то черные пятнышки и древесные занозы, которыми она пестрела. Рождалась ли от всего того предполагаемая Тамарой душевная близость? Если б в один прекрасный день Егор перестал появляться в мастерской, Кузнецов заметил бы это так же мало, как мало замечал его присутствие (последнее обнаруживалось, как правило, когда Егор что-нибудь портил или разбивал). Например, он совсем не заметил тринадцатилетнего сына, когда писал Инну на сером фоне с фаянсовой синей вазой у ног, а тот испытал род жгучего потрясения, потому что впервые видел живую обнаженную женщину (альбомов-то с репродукциями старых мастеров он в своем углу пересмотрел бессчетно). Теперешнему Егору тот полуобморочный восторг представлялся даже забавным, но вовсе отделаться от Инны, от сладкого ужаса перед нею он так и не смог.
В последние годы Егор для Кузнецова несколько выдвинулся из привычного фона мастерской, потому что научился в самом деле довольно беззастенчиво и часто требовать деньги. Кузнецов всегда давал, потому что считал это порядочным и необременительным. Наконец-то ему попался на глаза этот вечно что-то просящий парень, прянувший в рост, как весенняя крапива. Но он так и не испытал к сыну ни любви, ни интереса, только удивление. А прошлой осенью начались и размолвки.
Ко дню рождения Егор получил от родителей японский мотоцикл, который через неделю был украден у клуба «Холлидей». Мотоцикл, разумеется, так и не нашли, а Кузнецов был поражен упорством, с каким Егор требовал еще один такой же. Когда Егор закончил школу, мать настояла, чтобы он годик отдохнул (мальчика перед тем полгода терзали пятеро репетиторов, все кандидаты наук, и аттестат зрелости был обретен в основном их трудами). Отдыхающий Егор зачастил в мастерскую и в Афонино, стал таскать с собой приятелей, хвастаться, раздаривать каталоги (и – тайком – отцовские этюды) каким-то девицам; деньги ему нужны были ежедневно. Кузнецов внезапно понял, что Егор ему страшно надоел. Инна своим слабым, трепетным голосом твердила, что Егор испорчен дармовщиной; что он – паразит, бездушный и алчный, как клещ; что ездит он только за деньгами, и была, разумеется, права.
Егор нынче приехал в Афонино непривычно мрачный и настойчивый. Кузнецов решил было вообще не слушать его, гнать к чертовой матери, но вечером тот явился совсем потерянным и оттого казавшимся еще моложе своих восемнадцати. Когда Кузнецов вдруг увидел в глазах у него блестящие быстрые слезы обиженного ребенка, то устыдился и решил сунуть-таки денег, только поскорее, без затяжных семейных сцен.
– Папа, – все мялся Егор, хватал карандаши, катал в ладонях и вздыхал.
– Да говори же, – буркнул Кузнецов. – Уже в сон клонит от твоих выходов из-за печки.
– Это правда серьезно. Я сейчас, – Егор уселся на низенькой скамеечке, скрестил большие мальчишеские руки и оперся на них до бархатности коротко стриженой головой. – Папа, только не перебивай! Так все ужасно...
– Сколько? – безмятежно спросил Кузнецов.
– Зачем ты сразу? – обиделся Егор, потому что настроился на длительную душевную беседу.
– А что, другое что-то? Тогда извини...
Егор промолчал.
– Так сколько? – Кузнецов уже начинал терять терпение.
– Очень много. Двадцать тысяч. Долларов. И сразу...
Кузнецов, который до этого возился со стеллажом, сначала замер. Потом выпрямился, медленно подошел к стулу, поставил его напротив Егора, уселся и удивленно воззрился на сына.
– Знаешь, пап, ты не перебивай только... Так вот вышло... Будто не со мной все, будто во сне... Но только никуда не денешься... Такой ужас...
Кузнецов не собирался перебивать, и Егор забормотал:
– Когда у меня мотоцикл украли, а ты денег больше не дал... Ты не можешь этого понять! Я должен быть на колесах! Все у нас... Нет, ты не поймешь... В общем, деньги были нужны. А ты не дал. Да мне и самому просить надоело! Конечно, надо зарабатывать. И ты говорил. Я же не против. Я хотел, как ты сказал...
Кузнецов язвительно сощурился. Егор продолжал:
– Короче, есть такой Вадя. Ты, кажется, знаешь его, он тут бывал... Даже два раза. И вот... Он сказал, что можно быстро заработать. Тем более, у меня права есть. Что одни просили что-то там перевезти. Машина их. Ерунда ведь? Почему нет? Я согласился. Двести рублей. Ведь ничего особенного, да?
Кузнецов поддакивать не стал, молчал непроницаемо, но Егору стало легче уже оттого, что его наконец слушают.
– Так вот... С Вадей пришли в одну квартиру. Там эти... Ну, лица кавказской национальности. Дали ящик. Нетяжелый, вроде как от пылесоса. Адрес в Сосновке. Машина «мерседес». Старенький, правда, восьмидесятого года, сильно бэ-у. Но бегает. Поехал... Один... лицо... рядом сел. Там дом деревянный частный... Зашли мы, ящик отдали, посадили нас чай пить. Вдруг за окнами грохот, крики. Выбегаю – «мерседес» мой... ну, не мой – в общем, всмятку... Ну... Чего там... Начался кошмар...
Егор вопросительно глянул на отца и продолжал:
– Они... Лица... «Ты машину разбил – плати». Двадцать тысяч... Или отработаешь... Неделю дали... До среды.
Егор понимал, что плохо рассказал, нестрашно, но самое главное еще оставалось в запасе:
– Они меня убьют... Или хуже...
– Что ж хуже-то?
– К себе увезут... Вроде как в рабство... Ужас... да?
Венский стул снова страдальчески заскрипел.
– Черт знает, что такое! – проскрежетал наконец Кузнецов. – Какой Вадя? Какой «мерседес»? Какое рабство? Какого рожна?.. Мать знает?