Большое гнездо
Шрифт:
— Нынче имел я беседу с Романом. — сказал он. — Не по нраву пришлось князю мое известие. Шибко осерчал он. И так я думаю, бояре. То, что ссорит Всеволод меж собою князей, то не только ему на руку... Всем нам ведомо: у Романа десница тяжела, нрав крутой, и, ежели будет ему не с кем землю делить, ежели установится промеж князей согласие, нам с вами, бояре, несдобровать: начнет он наводить на Волыни порядок, прижмет нам хвосты не хуже Всеволода.
— Вот и выходит, что нет нам от мира никакой выгоды, — вставил тощий Судислав и с опаской стрельнул юркими глазками по сторонам.
— Слово твое верное, — поддержал боярина Твердислав.
— Да как же это? — не понял Жидята. — Опять же холопов сымет Роман с земли...
— Пущай, — глядя на него тяжелым взором, сказал Твердислав! — Тебе ли о холопах печись?
— Жатва на носу...
— А бабы на что? Хлебушко соберем, — хихикнул Чудинович.
Жидята обиженно замолчал, взял с блюда огурец, впился в него источенными зубами, почмокал, отер тыльной стороной ладони бороду. Больше слова от него никто не слышал.
— Набрался я, бояре, страху, как услышал, что отдает свои города Роман, — сказал Твердислав. — Гляжу на князя и глазам своим не верю. Нешто, думаю, вселился в него ангел?
— Да ну? — удивился Чудинович.
— Я ведь его, почитай, с каких лет помню. А такого отродясь не бывало. Зато, как прознал я про Всеволодову задумку, тут сразу и понял: проймет князя. Рюрику коварства его не простит. А заодно припомнит и давнюю неприязнь свою к Юрьевичам. Это ведь его отца, Мстислава, побил Андрей Боголюбский, а Киев взял на щит — не так уж мал был тогда Роман, чтобы не помнить позора. Да и другое подымет память — хоть и далеко Волынь, а руки Всеволода и до Галича дотянулись...
— Про то нам ведомо, — сказал Судислав.
Будто не слыша его, Твердислав продолжал:
— Помогла богородица — разгневался князь. А как дальше все повернется, тут и гадать нечего. Пойдет Роман на Рюрика. Вот вам мое слово...
Внимательно слушавший его Чудинович вставил недоверчиво:
— За Рюрика Всеволод вступится. Не для того забирал он города... А на Всеволода у Романа рука не подымется — уймется быстро.
— Еще когда уймется, — сказал Твердислав. — Не для того Всеволод кашу заварил, чтобы ее всю разом и расхлебали. Еще помашут ложками-то, еще набьют себе синяки да шишки.
— Ох и умен ты, боярин, — с уважительной завистью сказал Судислав. — Быть бы тебе самому князем...
— О чем толкуешь? — нахмурившись, оборвал его
Твердислав. — Воистину говорят: борода выросла, а ума не вынесла. Какой же я князь?
Но лесть приятно пощекотала его. И потом, когда уж перестали судить да рядить, когда навалились на меды и яства, нет-нет да и бросал он в сторону Судислава ласковые взгляды.
Жидята, смакуя сладкую брагу, облегченно вздыхал: не по нутру ему были умные разговоры. Голова от них наливалась тяжестью, смежались веки — оттого и в думе у князя порой раздавался в уголке его тихий храп. Нынче Жидяте сон был не в руку: пока беседовали бояре, привиделось ему, будто напоил его Оболт не медом, а горьким рассолом. Со страху разомкнул он глаза как раз на том месте, когда Судислав прочил хозяина дома в князья. «Свят-свят», — мысленно перекрестился Жидята и вместо блюда с жареными гусями запустил пятерню в полную братину. Ошибки его, слава богу, никто не заметил, а то бы подняли на смех...
Кончился недолгий пир. Выпито было немного, домой бояре возвращались верхами и еще долго говорили промеж собой. Но о том, что поведал им Твердислав, не сказано было больше ни слова.
И Одноок, и сын его Звездан, и все из челяди, чинившей расправу, думали, что Веселица, брошенный за Лыбедью, давно уж мертв и схоронен монахами — без имени и без креста, как неведомый никому бродяга.
Но не умер Веселица от страшных ран: очнулся под откосом в густом бурьяне, окунул голову в студеную воду, напился, постонал и пополз по тропке в березовый перелесок, что вздымался у самой реки. Долго полз; вечер опустился на землю, холодными каплями росы усыпало травы, тонким белым серпиком выплыл в еще не потемневшее небо месяц. Перевернулся Веселица на спину, посмотрел вверх, и так ему жаль стало себя и всей своей загубленной жизни, что слезы сами потекли из глаз, а грудь сотрясли рыдания.
Как начиналось-то все красиво, какая дорога лежала впереди! Шагать бы да шагать ему по ней, не уставая, радоваться солнышку, птичьему щебету, вдыхать щекочущие ноздри ароматы земли; а утопил он счастье свое в вине, думал, в браге найдет желанное. Бурлил в нем хмель, а думалось: это от силы. Пели ему застольные товарищи хвалебные песни, а думалось: это от сердца. Приходили к нему на двор толпами бражники, а думалось: это друзья... Развеяло по миру его богатство — и не стало никого вокруг. Отвернулись друзья и красны девицы, опустела душа, как дом, покинутый хозяевами: наросла в углах паутина, ветры врываются в разбитые окна, знобит январская стужа, и негде отогреться — вокруг ни огонька. Лежит он с перебитыми руками-ногами на темной лесной тропе, глядит на ущербный месяц, глотает соленые слезы...
Много крови потерял Веселица, ослаб, забылся на тропе. И лежал бы он здесь до рассвета, а может, и раньше отлетело бы его последнее дыхание, но шел в ту пору по тропе отшельник Мисаил, и бежал впереди Мисаила, вертя обрубком хвоста и приподымая заднюю ногу у каждой хворостины, верный пес его и неразлучный друг Теремок.
— Экой ты надоедливый, Теремок, — добродушно выговаривал ему Мисаил. — Вот бы мне твои быстрые ноги, а то нынче в них ровно тяжесть какая небывалая. Или оттого, что с утра не было во рту ни маковой росинки? Придет время, и в тебе поубавится прыти. А пока веселись, пока твой час...
Бежал впереди доброго своего хозяина Теремок, фыркал, ероша носом траву, и вдруг остановился, тявкнул, отскочил в сторону, попятился назад, боязливо прижался к ноге Мисаила.
— Чего всполошился? — проворчал отшельник. — Аль пригрезилось что?
Вгляделся во тьму, пригнулся — нет, не пригрезилось Теремку: лежит поперек тропки человек бездыханный, ни рукой, ни ногой не шевельнет..
Склонился Мисаил над телом, приложил ухо к груди — сердце, кажись, бьется. Провел рукой по волосам — волосы липкие. «Эк надругались над человеком,— подумал он и с опаской огляделся по сторонам. Лес темный, неприветливый.— Да кто ж его так?»
Могуч был Мисаил, это старость его притомила, а силушка еще осталась в руках, — крякнул, взвалил незнакомца на плечи, поволок в свою домушку, что прилепилась на краю уремы, неподалеку от женского монастыря.
Осторожно опустил отшельник Веселицу на лавку, сам сел рядом, с трудом перевел дух. Отдохнув, вскипятил в котле воду, набросал в нее пахучих травок и, засучив ру кава, принялся за дело. Раздел Веселицу, обмыл ссадины, положил руки и ноги в лубки, потом, когда тот очнулся, напоил его бодрящим отваром и, накинув на плечи его овчину, устроился на перекидной скамье, чтобы, ежели понадобится, быть под рукой. Так и просидел Мисаил до ранней зорьки, а чуть посерело в оконце, сидя заснул.
Не день и не два пробыл у отшельника Веселица — раны заживлялись медленно. А пока, коротая дни, вели они душеспасительные беседы.
— Ожесточился ты на мир, — терпеливо вразумлял бывшего купца Мисаил. — А про заповедь Христову забыл: «Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас, благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас».
— Пустое говоришь ты, старче, — отвечал Веселица. — Почто отнимаешь у меня исконное право? Не в силах возлюбить я Одноока. Лучше сердце вырву из груди, нежели прощу ему содеянное.