Бортовой журнал 5
Шрифт:
И дракон выходит на зов.
Это потом, после победы, можно опять всех в железо и в Сибирь. В лагеря. Потому что дракон тот может и кровопийцу легко извести.
Так что вызывать того дракона следует редко. На дело.
На ложный вызов дракон может выйти, но тогда ему жертва нужна.
И потом, от множества ложных вызовов глохнет дракон, и когда надо будет по-настоящему, может и вовсе не выйти.
Вот в чем вся штука.
Так что те, что зовут его просто так, в помыслах своих нечисты. Оттого и негодяи.
Маннергейм – личность. И личность сложная. Им можно восхищаться и негодовать, что честь русского офицера не сохранил. Но в образовании ему отказать нельзя. Думаю, мукам совести он был подвержен. Не нам его судить.
Не каждое образование заканчивается вольнодумством, но без образования нет вольнодумства.
Не каждое вольнодумство связано с достоинством, но без оного достоинства не бывает.
Министр запел.
Видите ли, культуры не бывает много. Ее всегда мало. Ее не хватает. Ее хочется еще и еще.
Хочется, к примеру, не одного черного квадрата, а два или даже дюжину.
Хочется множества мадонн и столько же горностаев. Хочется песен и плясок. Хочется декламации. Хочется мимов. Хочется забытого искусства мимов.
И искусства импровизаторов. Его тоже хочется. Хочется размышлений, рассуждений, раздумий, промыслов, домыслов. Хочется милых провокаций. Хочется нежных излияний. Обо всем и ни о чем.
Хочется движений и поз. Хочется жестов и пластики. Истины, в конце концов, хочется.
А что есть истина, как не культура, и что есть культура, как не истина?
А кто у нас возглавит поход за истиной? Кто это все на себя взвалит, выпучив взор? Кто это поволочет, изгибая стан? Только министр! Потому что у него романтический взгляд на окружающие вещи. Это такой затуманенный взгляд, различающий только грядущее.
Я, к слову, со своим прозаическим взглядом вижу за окном одни только помойки, а он видит нарождающийся культурный слой.
Ну как тут не запеть?
Мою тетку сбил какой-то лихач. Он парковался, подавал машину назад и заехал на тротуар. Она там стояла, вот он ее и ударил. Очнулась она уже в больнице. Врачи говорят, что ничего не сломано, просто сильный ушиб. Тетке за семьдесят, еле передвигается, левая нога волочится, в моче кровь.
Она говорит, что она сильная, потому что еще ребенком выдержала войну, оккупацию, бомбежки.
Их все время бомбили, по ним стреляли – то наши, то немцы.
За одиннадцать дней до войны их отец и мой дед привез семью в Брест. Он получил назначение не в саму Брестскую крепость, а рядом – там, в районе крупного железнодорожного узла, располагались казармы артиллерийского полка. Дед был артиллеристом.
В четыре утра 22 июня началась бомбежка. А еще артиллерия немцев била по железнодорожному узлу. По пешеходному мосту через этот узел бежали военные в одном белье. Она это видела через окно их квартиры. Их поселили в офицерском общежитии, под него выделили бывшую гостиницу. В одно окно был виден этот мост, в другое – сад с каштановой аллеей, по которой можно было добраться до крепости.
В то утро, 22 июня, по мосту бежали военные из казарм во всем белом – рубашки, кальсоны. Головы они прикрывали подушками. Вот и вся защита от шрапнели.
Все офицеры тогда оделись, поцеловали жен и детей и ушли в ночь. Дед ушел по этому мосту.
Семьи офицеров выбрались на улицу перед домом, потом наступила тишина.
Она была такой, будто ничего никогда не взрывалось. А после они услышали шум моторов – по улице шли танки. На головном танке из башни торчал офицер в шлемофоне. В руках у него была карта. По сторонам шли автоматчики с засученными рукавами. Кто-то крикнул: «Наши!» – но это были не наши. На крик автоматчики тут же полоснули очередью, а затем и танк выстрелил по дому. Стена треснула, дом начал разваливаться.
Все бросились за своими вещами.
К этому моменту в доме успели побывать мародеры – узлы с вещами кто-то ворошил: поляки уже знали, что такое война, они бросились грабить квартиры и магазины.
Одна из женщин сказала, что надо рассредоточиться, она предложила отправиться к тем офицерским семьям, что получили жилье на окраинах.
Она с дочкой и моя бабушка с тремя детьми, из которых старшим был мой отец (шестнадцать лет) отправились к одной майорше, что жила в частном доме. Там, у майорши, они и ночевали какое-то время на тряпках на полу в одной комнате.
Полевые части немцев прошли вперед, после них пришла полевая жандармерия – каски, бляхи, плащи, автоматы, мотоциклы. Эти проверяли каждый дом – чердаки, подвалы. Им нужны были евреи, коммунисты, военные.
Их вытащили из дома, построили, приказали показать паспорта. «Милитар?» – спросил жандарм у бабушки. Та говорила по-немецки, но в тот момент почему-то подумала, что спрашивают, не милиционеры ли они, и так отчаянно замотала головой, что жандарм сразу отдал ей паспорт. Он в нем все равно ничего не мог прочитать, потому что держал его вверх ногами.
Потом жандармы отделили моего отца от остальной группы, отвели его в сторону и сказали, что они сейчас проверят чердак, и если там кто-то есть, то они тут же расстреляют мальчишку. На чердак вела пожарная лестница, и по ней со двора мог забраться кто угодно, так что они со страхом ждали, пока жандармы по ней карабкались. На чердаке, слава богу, никого не оказалось, и отца отпустили.
На улицах часто расстреливали. Все время кто-то лежал на дороге.
Мой отец шестнадцатилетним мальчишкой был единственным добытчиком пропитания. Он откуда-то притащил мешок пшеницы и сорок бутылок томатного сока. Вот этим они и питались. Парили пшеницу и запивали ее соком.
Потом расстрелы потихоньку сошли на нет. Всех жителей в городе учли и переписали. Всех мальчишек гоняли на работы. Этим мальчишкам не повезло. Сначала их заставляли работать немцы, а потом, после освобождения, наши поставили их под ружье в чем кто был и погнали под пули – были под немцами – смывайте кровью. Немцы с ними тоже не церемонились. Чуть что – расстрел на месте. Отцу повезло, его не расстреляли: он что-то сказал конвоиру, и тот с одного удара прикладом выбил ему все передние зубы.