Боснийский палач
Шрифт:
Не надо бы так жестоко, шепчется народ. Те, что похрабрее, вслух говорят, особенно когда среди своих. Хотя и тут уверенности нет, что кто-нибудь из них не пойдет в жандармерию. Ничего такого не посмеют сказать Цветичанину, он бы у них всю дурь из башки выбил.
— Хватают всех подряд, даже стариков, всех мужиков. Только бабы остаются в горах.
В соответствии с приказом Вюртембергского о гайдуках и пособниках, только члены семьи не могут быть таковыми, а всех прочих следует смело ставить под виселицы. Тлело недовольство такой жестокостью. Гайдука никто не посмеет из дома выгнать, да и сдать его вряд ли кто осмелится. Башку с плеч долой, если он прознает, а если власти его и схватят, все равно найдется тот, кому отомстить захочется.
Жители Краины, семберцы, романийцы, герцеговинцы — все они православные и бунтовщики. К счастью, каждый за себя бунтует, пока где-нибудь через край не перельется и не вспыхнет по всему краю. Не исповедуются перед повешением, пощады не просят, плевать хотели на власти и на его императорско-королевское величество. Даже на Сербию, которая посылает их сюда на заклание. Если их ловят при переходе границы, то вяжут и переправляют через Дрину.
— Если отпустишь разбойника, он вмиг расплодится, — говорит в Каракае Мане Цветичанину, командиру специального подразделения, предназначенного для ловли гайдуков, сербский жандарм, лично явившийся за печально известным Швракой. За два года до этого он в засаде перебил всех его друзей, а теперь вот пришла очередь предводителя. Тот было открыл в Белграде корчму, но ненадолго. Цветичанин отыскал его, но из Сараево пришло указание передать его за Дрину, где бы он понес наказание за свои преступления. Скитаясь по селам, он убил троих несчастных, все православные. Перед этим ограбил бега Джинича, который скрывался в Триесте, пока не закончился мусульманский бунт против оккупантов. В австрийцев он не стрелял. Кое-кто из присоединившихся к нему сотрудничал с оккупационными войсками, служа проводниками по мусульманским селам. Указывали им на вождей сопротивления, все уважаемые аги и беги. Кружили все по одной и той же опустошенной местности и отбирали все, что им попадалось на глаза, сначала деньги, а потом и все остальное. Вплоть до скотины, которую продавали за Уной и Савой. Когда им сели на хвост, присоединились к Швраке и стали ночным кошмаром для всех селений между Грмечем и Козарой.
— Отец твой разбойник, и князь Милан тоже! — орет на него связанный Шврака и плюется. — Будь проклята Сербия, что путается со своими врагами!
— Сколько ты дукатов награбил? — спрашивает его Мане Цветичанин.
— Не твои, — злобно отвечает Шврака.
— Так ведь чьи-то, Шврака, разбойничий ты поганец, — вторит ему Мане Цветичанин.
— Цветичанин, курва ты сербская!
— Шврака, урод ты сербский! Истребим мы тебя под корень, чтобы зерно смогло на полях расти.
9
Вот Зайфрид сидит в обществе Мане Цветичанина, которому почти каждый православный в Крайне смерти желает. Тепло, почти жарко под каштанами самой знаменитой кафаны в Баня-Луке по имени «Босния». Третий человек в компании — Эмерик Пасколо, душа этого заведения, которое он хочет переоборудовать в настоящую гостиницу. Принеся им по кружке холодного пива, Пасколо молчит, прислушиваясь к беседе необычных гостей.
— Говоришь, его трапписты варят? — бормочет Цветичанин.
— Да, господин Мане. Лучшего пива в Боснии не сыщете.
— Ладно, уговорил. Я Боснию хорошо знаю. Если разбежаться как следует, перепрыгнуть запросто можно. Я тут всю северную часть облазил, каждый лес знаю. А сыр есть?
— Очень хороший сыр, господин Мане, просто замечательный сыр.
Смуглый, со шрамом на лбу, всем своим ликом Мане Цветичанин нагонял страху на старых и молодых. «Брысь отсюда, — кричали бабы на непослушных детишек, — вон Цветко идет!», а те верещали и бежали в дом, чтобы спрятаться за квашней или в кладовке среди сыров.
Зайфрид смотрел на шефа краинских жандармов с нескрываемым уважением. После десяти лет охоты на гайдуков и больших успехов, достигнутых в этом деле, народ испытывал к нему ненависть и уважение одновременно. Уважали его те, кто на собственной шкуре испытал нападения гайдуков, независимо от вероисповедания. Ненавидели в основном сербские крестьяне, которые и сами не прочь были примерить на себя гайдуцкую долю. Хотя бы временно, чтобы завладеть чужой скотиной или женой.
— Сколько лет было этому Вучковичу, как думаешь? — промолвил после долгого молчания Зайфрид.
— Я его столько лет ловлю, что только сами Господь Бог знают. А зло он творит еще с туретчины.
— Как это — с турецких времен?
— Еще до бунта принялся нападать и грабить своих родственников. Вроде как из-за земли повздорили, или еще чего-то. Был он задира и наглец. С людьми говорить не умел, матерился, пил да дрался. Слово за слово, и тут же за нож хватается. Турок не трогал, и бега тоже. Так насолил одному из своих братьев, Миливою, что тот пришел к бегу и стал упрашивать отпустить его в Баня-Луку. Бег не хотел, говорил, что отступник опамятуется, главное, что он никого не убил, но Миливой и слышать не хотел. Не может больше мерзавца терпеть, и все тут. Наконец бег отпустил его, пусть идет, куда глаза глядят. И теперь он вот тут, за теми вон домами, сам себе хозяин. Нет крестьянина в Врховце, который бы не заглянул к нему во вторник, после базара.
— А может, это просто предлог был, или же они договорились, чтобы он смог переселиться в Баня-Луку? Хитрый это народ.
— Когда бунт начался, Вучкович присоединился к Пецие. Шуровали они в окрестностях Подградца. Но, признаюсь, был он осторожен. К Саве не спускался, все еще боялся бега. Между ними как будто договор такой был: не трогай ты меня, и я тебя не трону. Однако вскоре и от Пеции ушел, просто так, молча от повстанцев ушел. Когда в долине у Гашницы погибла дружина Пеции, Вучкович подался еще глубже в горы. Его в домах не могли не принимать, не давать еду и одежду. Всем пригрозил, что головы поотрывает, если прознает, что они с властями знаются.
— Или они просто таким образом оправдываются?
— Все может быть, но не в нашем это характере — слушаться и отдавать. Они его возненавидели, как только он там появился, и начали сообщать мне, где он да в какую сторону ушел. А поди угадай, где он через день или полчаса будет, никто этого не знал. Я, конечно, мог их пособниками объявить да перевешать всех, но нет. Не виноватые они были. Нельзя за дикого зверя отвечать. Вепрь или медведь, вот такой он и был, этот Вучкович. Были и другие, но я тебе про него рассказываю, потому что именно ты его повесил. Но вот, наконец, он двух моих человек убил, своих земляков. Мы ждали, пока его усталость одолеет, иначе никак живьем взять невозможно было.
— И все это он один?
— Волчара он был, одиночка, редко когда в компании. Говорят, и на женщин нападал, известно почему. В последнее время избивал и грабил. Сейчас многие вздохнут с облегчением.
— А девчоночки, господин Пасколо? — резко переменил тему беседы Зайфрид. — Где они теперь?
— Девчоночки в прекрасном новом доме. Желтым выкрашен. Все новехонькое, и девчоночки тоже. Говорят, из Галиции. Мальчик вас отведет.
— Господин Цветичанин, что скажете?
— Не привык я к этому, но разок попробовать можно. Только не знаю, за чей счет.
— Ха-ха-ха, я и не подозревал, что вы так с людьми шутить умеете!
10
Зайфрид умеет оказаться рядом с людьми, которые ему интересны, навязаться к ним, завезти разговор, во время которого они будут часто кивать головой. Если знают, и если даже не знают, кто он такой. Как будто внешний вид подсказывает, а иной раз и прямо указывает на его профессию. Хотя мало кто из людей мог описать палача, не того, о котором мы ведем рассказ, а любого палача — просто мало кто их видел. И пусть никогда не встречают их на своем пути, пусть им свезет по жизни. Тем не менее, наш палач тут, на улице или в кафане, молчит, поглядывает, выбирает. Взгляд его упирается в чью-то шею, белую и податливую.