Бойня номер пять. Дай вам Бог здоровья, мистер Розуотер!
Шрифт:
Над моей
Колыбелью.
Он мне сказал:
Ты – Радость,
Веселье!
Всех полюби
На земном
Пути,
Ни от кого
Подмоги
Не жди!
А внизу, под лестницей, сам сенатор как-то написал другое стихотворение Блейка:
Любовь – утеха для себя:
Другого – полонить, любя,
У милого – покой отнять
И ад на небесах создать.
В данный момент у себя в Вашингтоне сенатор сказал, что лучше бы и ему и Элиоту умереть – и все.
– А мне… мне пришла в голову одна идея, правда, довольно Примитивная, – сказал Мак-Алистер.
– Последняя ваша примитивная идея лишила меня возможности распоряжаться капиталом в восемьдесят семь миллионов долларов.
По усталой улыбке Мак-Алистера видно было, что он и не собирается извиняться за то, что именно по его идее был создан Фонд Розуотера. Именно благодаря этому плану, как и было задумано, капитал переходил от отца к сыну, а налоговое управление не получало ни гроша.
– Я хотел предложить, – сказал Мак-Алистер, – чтобы Элиот и Сильвия сделали последнюю попытку примириться.
Сильвия покачала головой.
– Нет, – прошептала она. – Простите, не могу. – Она полулежала в большом кресле свернувшись калачиком и сбросив туфли. – Нет…
Безукоризненный овал ее бледного до синевы лица был обрамлен черными, как смоль, прядями волос. Темные круги лежали под глазами.
– Нет!
С медицинской точки зрения это было вполне разумное решение. После второго нервного срыва Сильвия, хотя и выздоровела, но стала уже совсем не той Сильвией, какой была в самом начале розуотерской жизни. Она стала другим человеком, и это было третьим ее перевоплощением за годы ее брака с Элиотом. Теперь ее мучило и сознание собственной бесполезности, и стыд за то, что ей были физически противны и те жалкие люди, и антисанитарный быт Элиота, и все же преследовала самоубийственная мысль – преодолеть это отвращение, снова вернуться в Розуотер и погибнуть там ради благого дела.
И сейчас она отказывалась, только следуя, врачебным предписаниям, только застенчиво сопротивляясь порыву – безоговорочно принести себя в жертву:
– Нет…
Сенатор сбросил портрет Элиота с каминной доски:
– Кто ж посмеет осудить ее? Неужто можно еще хоть раз переспать с этим пьяным бродягой, хотя он и приходится мне сыном? – Он тут же извинился: – Простите старика, но, когда всякая надежда пропала, невольно сорвется слово, хоть и грубое, зато точное. Простите, пожалуйста!
Сильвия низко наклонила свою прелестную головку и вдруг выпрямилась:
– Но для меня он вовсе не такой – не пьяный бродяга!
– А для меня – такой, честью клянусь! Каждый раз, как приходится его видеть, у меня одна мысль: «Вот рассадник всякой заразы, всяких эпидемий». Не надо щадить меня, Сильвия. Мой сын недостоин быть мужем хорошей женщины. Ему по заслугам досталась эта слюнтяйская жизнь среди шлюх, симулянтов, сутенеров и воров.
– Нет, папа Розуотер, они совсем не такие скверные.
– А по-моему, Элиота именно и тянет к ним потому, что в них ничего хорошего нет.
Недаром Сильвия пережила два нервных срыва и теперь ничего светлого в будущем не ждала. Ей только и оставалось спокойно, как советовал ее доктор, сказать:
– Мне спорить не хочется.
– Неужели ты еще можешь защищать Элиота?
– Да. И если я сегодня еще ничего не могу объяснить, то одно для меня совершенно ясно. И я вам говорю: Элиот совершенно прав во всех своих поступках. То, что он делает, прекрасно. А у меня просто не хватает сил, доброты не хватает, чтобы помогать ему, быть с ним. И это моя вина.
По лицу сенатора было видно, как его огорчили и озадачили слова Сильвии. Потом он растерянно попросил:
– Но ты сама скажи, что в них хорошего, в этих людях, с которыми Элиот так возится?
– Не знаю.
– Так я и думал.
– Это в них скрыто, – сказала Сильвия умоляющим голосом, чувствуя, что ее против воли, силой втягивают в спор. Но сенатор не понимал, как он ее мучит, и беспощадно продолжал:
– Но ты тут среди своих, неужели ты не можешь открыть нам, что же там в них скрыто?
– То, что они – люди, – сказала Сильвия. Она обвела взглядом все лица, ища в них хоть проблеск сочувствия. Ничего она не увидела. Последним, на кого она посмотрела, был Норман Мушари. Мушари ответил ей отвратительной, похабной и жадной ухмылкой. Сильвия внезапно извинилась, вышла из комнаты, заперлась в ванной и заплакала.
А в Розуотере уже гремела гроза, и пегий пес вылез из пожарного депо, пуская с перепугу слюни, будто заболел водобоязнью. Дрожа всем телом, он остановился посреди мостовой. Улицу скупо освещали фонари, расставленные далеко друг от друга. В полумраке мигала только синяя лампочка над входом в полицейский участок, помещавшийся в первом этаже здания суда, красная лампочка у пожарного депо, и белая – в телефонной будке, у самой закусочной Кэнди Китчен, около автобусной станции.
Загрохотал гром. Молния превратила все в голубую алмазную россыпь.
Пес с воем бросился к конторе Фонда Розуотера и стал царапаться в дверь. Но Элиот не проснулся. Над его головой, слабо просвечивая, сохла рубашка, колыхаясь под сквозняком, как белое привидение. У Элиота была только одна рубашка. И костюм тоже был только один – замусоленный, синий в белую полоску двубортный костюм, сейчас висевший на ручке двери в уборную. Сшит он был на совесть и все еще держался, хотя лет ему было очень много. Элиот выменял его еще тогда, в 1952 году, у какого-то типа в Новом Египте, штат Нью-Джерси.
И черные кожаные башмаки были единственной обувью Элиота, кожа на них покрылась сетью трещинок, после того как Элиот попробовал почистить их «Самоблеском» – натиркой для паркета, отнюдь не предназначенной для чистки башмаков. Один башмак стоял на столе, другой – в уборной, на краю умывальника. Из каждого башмака торчал рыжий нейлоновый носок с подвязкой. Подвязка из башмака, стоявшего на раковине, свесилась в воду, намокла, и от нее, по чудодейственному закону капиллярности, вымок и весь носок.