Браки во Филиппсбурге
Шрифт:
— Я зарабатываю здесь вдвое больше!
Ганс усиленно закивал, и выражение его лица говорило о том, что он целиком и полностью одобряет ее решение изменить профессию. Да по существу, так оно и было. Он рад был опять встретиться с ней. Он просто благодарить должен ее за то, что она ушла из «Вельтшау».
Раздвинув черный занавес, из которого только что вылупилась Марга, они прошли в круглое помещение, к черно-красному мраку которого Гансу пришлось сперва привыкать. Где-то глубоко внизу, видимо на первом этаже (а они по витой лестнице поднялись на второй), на слабо освещенной матово-стеклянной танцплощадке кружились три пары. Вокруг площадки расположены были до самого верху балконы, но не равномерно, не один над другим, не целиком обегая всю танцплощадку. Нет, на одном балконе хватало места для трех столиков, на другом — только для одного, над одними раскинуты были балдахины, на других соорудили какие-то палатки, смахивающие на ложи, заглянуть в которые можно было только с площадки, а если гости отодвигались в глубь палатки, так их и с площадки видно не было. На уровне входа, через который прошли Релов и Ганс, все помещение кругом обегал бар; бар был огромнейший, и потому сидящие там сейчас два-три господина выглядели как-то сиротливо.
— Кордула, разреши представить тебе Ганса Боймана, — сказал Релов, подводя своего гостя к дородной даме, довольно легко, однако же, соскользнувшей с высокого табурета у стойки бара, чтобы поздороваться с Гансом.
— Кордула, — объяснил Релов, — хозяйка этого дома.
— Но не домохозяйка, — вставила означенная дама.
— Нет-нет, — подтвердил Релов. — Но оплот компанейского духа и вообще блистательный зубец в венце творения.
Ганс на мгновение представил себе, какова же окружность венца, чтобы сия тучная дама подвизалась в нем каким-то зубцом!
— Много слышала о вас, молодой человек, — сказала Кордула.
Ганс поклонился, подумал, как в этом случае подобает отвечать, и рад был, что Кордула крикнула Марге:
— Четыре «Майами», нет, пять, Марга, пять!
Они уселись под одним из балдахинов. Здесь их уже ждал Хельмут Мариа Диков. Релов извинился, что только теперь приехал. Он все еще слишком медленно водит машину, смеясь, заявил он, заранее уверенный, что слушатели дружно возразят ему. Э, что там, он никогда не скучает, возразил Диков, люди его профессии таскают, как известно, свою мастерскую в собственной голове. Писатель нежно поглаживал при этом и сегодня тщательно начесанные на лоб волосы. Прежде чем они откроют гостю, ежели он согласится принять во всем участие, какая судьба ему уготована, они выпьют рюмочку-другую, поболтают, словом, проведут вместе вечерок и часть ночи прихватят, как то ведется в ночном баре «Себастьян». В знак того, что уютный вечерок уже начался, Релов глубоко погрузился в свое кресло. Остальные последовали его примеру. Ганс обнаружил, что в обстановке и убранстве бара смешаны были стили нескольких столетий, и не только в имитациях. Перила, ограждающие балконы, казалось, служили балюстрадами в древних замках, к тому же в самых разных замках, почему и были самых разнообразных форм. Часто одного вида перил не хватало, так что к ним пристраивали другой, повыше или пониже. С колонн, поддерживающих балдахины, кивали головки ангелов, две, а то и три, сгруппированные в пухлощекие облачка, и повсюду висели подсвечники с толстыми желтыми свечами. На одном из балконов стояла скульптура, по всей видимости, святого Себастьяна, он скорбно склонил голову на плечо, испуская дух под градом языческих стрел. Левой рукой, изящно согнутой, поднятой локтем вверх, он ухватился за древко смертоносной стрелы, но не затем, чтобы удалить ее из сердца — это сразу видно, — а словно бы поглаживая ее, и это должно было, видимо, означать, что он прощает своим убийцам. Релов и остальные с удовольствием наблюдали, как удивлен был Ганс всем, что обнаружил в ночном баре. Ганс же со своей стороны с удовлетворением отметил, что окружающие перешли на шепот, давая ему возможность спокойно все осмотреть, он понимал, что они хотят насладиться его удивлением, и он не просто удивлялся, он едва не разевал рот от изумления, догадываясь, что именно этого ждут здесь от новичка.
Релов, когда Ганс снова повернулся к столу, выразив при этом все ожидаемые от него эмоции, предложил выпить для начала то, что подала Марга, за здоровье их гостя. Если Ганс не ослышался, так пили сейчас в его честь «Майами», иначе говоря, нечто такое, что он знал лишь в сочетании Майами-Бич, и назывался так, судя по слухам, пляж в Америке. Неуловимая горечь — иначе Ганс, если бы его попросили, не сумел бы определить свои вкусовые ощущения. Напиток словно страшился обладать определенным, безусловным вкусом, казалось, для него (или для его изготовителей) важнее всего, чтобы вкус его нельзя было тотчас определить по какому-то известному образцу, поэтому стоило его чуть отхлебнуть, как он обнаруживал поначалу какой-то пресный, сразу не поддающийся определению вкус. И вкус этот держался, пока — любопытства ли ради или просто затем, чтобы отделаться от напитка, — человек не продвигал глоток к горлу и не проглатывал. Тут-то обнаруживалось, что напиток терпкий, без явственной горечи, скорее, вкус напитка, если его вообще можно было определить, приближался к этакой совсем не острой, а, скорее, приглушенной горечи.
— Изобретение Кордулы, — сказал Релов и поднял в ее честь бокал с «Майами» на донышке.
Ганс почувствовал, что теперь-то уж обязан спросить:
— И откуда у вас все эти прекрасные вещи?
— Не правда ли, вы удивлены? — откликнулись Релов и Диков почти в один голос, обрадовавшись, что наконец-то об этом зашел разговор.
Но Кордула, сложив свои отнюдь не маленькие и, несмотря на необычные размеры плоскостей, вовсе не плоские руки и придав своему лицу, очертания которого расплывались в полутьме зала, торжественное выражение, объявила (собственно говоря, наблюдая ее приготовления, можно было ждать и большего):
— Во все это вложено много труда.
Поняв, что ничего больше не слетит с ее также весьма внушительных губ (они были так велики, что Кордула, видимо, давным-давно смекнула, сколь мало надобности раздвигать их ради каждой фразы во всю ширь, что вполне достаточно — и этого Кордула придерживалась — раскрывать четвертую или в крайнем случае третью часть имеющихся у нее в наличности губ, дабы произнести то, что ей надо было сказать; конечно, она всегда раскрывала ту часть туб, собственно говоря, тот сектор губ — ибо рот ее представлял собой едва ли не правильный круг на лице, — который обращен был к тому, с кем она собиралась заговорить; слушатели, сидевшие с той стороны, на которой губы были сомкнуты, могли лишь догадаться, что Кордула начала говорить), да, смекнув, что ничего больше не слетит с ее губ, и убедившись, вытянув головы, что губы Кордулы по всему кругу сомкнуты и что, стало быть, ни с кем не беседуют ни с той, ни с другой стороны (если бы ей удалось раздвоить язык, она и правда могла бы попытаться вести одновременно разговор на две разные стороны), Релов и Диков больше не сдерживались, а захлебываясь стали говорить, что их гость вправе, в конце-то концов, узнать о ночном баре «Себастьян» чуть больше, чем содержалось в этой буркнутой ему фразе. И тут же принялись, некоторым образом даже хором (иной раз, правда, их голоса разделялись, возможно, когда одному нужно было перевести дух или что-то сообразить), все ему рассказывать, словно бы присутствовали неотлучно при создании этого бара. Ганс узнал, что Кордула была прежде владелицей антикварного магазина.
Специализировалась она на культовом искусстве. В течение многих лет она разъезжала по Баварии и Тиролю, торговалась с несведущими церковными служками, тщеславными священниками и жадными крестьянами, привозила все эти превосходные вещи, спасенные ею от деревенского небрежения и от погибели, в Филиппсбург для знающей толк публики. («Что значит — знающей толк!» — выкрикнул тут Релов, ибо рассказывал как раз Диков. Кордуле же пришлось прежде создать и воспитать таковую! Да, время от времени они довольно резко прерывали друг друга, как это бывает, когда двое что-то кому-то одному рассказывают, при этом каждому рассказчику гораздо важнее высказаться самому, чем и вправду дать слушателю представление о сути дела.) …Ну ладно, поторопился вновь включиться Диков, заметив, что Релов не желает выпускать из рук, вернее говоря, изо рта нить повествования, во всяком случае, антикварная лавка Кордулы стала центром общественной жизни города. («Никто этого и не оспаривал», — ворчливо вставил Релов.) В те времена лавка Кордулы пользовалась тем же авторитетом, какой нынче завоевала Сесиль. Пожалуйста, стоит заглянуть в филиппсбургские дома, поддерживающие определенный уровень, в каждом найдешь вещицу от Кордулы, даже в доме атеиста Францке. («Ну, Францке слишком толстый, чтоб быть атеистом», — смеясь, прервал его Релов, вынужденный уже на протяжении двух-трех фраз помалкивать.)
— Не слишком толстый, а слишком глупый, — переплюнул Диков его возражения, вновь захватив инициативу в свои руки. Н-да, и постепенно из магазина, торгующего предметами культового искусства, сформировался ночной бар «Себастьян», некоторым образом даже незаметно; Кордуле удалось осуществить эту чарующую метаморфозу плавно, без мучительной ломки. Достойна восхищения уже сама конструкция зала: пробитый сквозь два этажа, он представляет собой тем не менее архитектурное единство; вот так и возник храм компанейского духа, и пусть-ка Ганс постарается припомнить, видел ли он когда-нибудь зал, который сулил бы столько разнообразных возможностей, все эти балконы и ложи забвения, да, он называет их ложами забвения, это выражение он сам придумал, оно не содержит никаких двусмысленных намеков, но в этих ложах несказанно уютно, Бойман должен сам как-нибудь вкусить их прелесть, не с ним и с Реловом, а, быть может… («не попытаетесь ли?») с Маргой или даже с самой Кордулой, да, в этих ложах вести беседу одно удовольствие. Ганс испуганно глянул на Маргу, хотел даже отрицательно покачать головой, чтобы доказать ей, что никогда в жизни не обременит ее подобным предложением, пусть, пожалуйста, не считает, что он в подобном смысле использует обстоятельства, при которых встретил ее после столь долгой разлуки. Марга расхохоталась, да так, что волосы, рассыпавшись, упали ей на лицо. Ганс толком не понял, как нужно ему расценить ее смех.
Релов, воспользовавшись первым же удобным случаем, который не столько Диков ему предоставил, сколько он сам себе спроворил, ввернул:
— Самое же главное, что здесь мы все свои люди.
Слава Богу, Кордула не делает ставку на людей зряшных. Только люди определенного круга получают ключ и посвящаются в рыцари ночного бара «Себастьян», в chevaliers de I'etablissement [32] «Себастьяна». А «себастьянцы» приводят сюда только друзей, достойных этого заведения.
32
Здесь: рыцари ночного заведения (фр.).
Ганс робко поинтересовался, кто же в Филиппсбурге смеет назвать себя «себастьянцем».
— Все, у кого есть имя и положение и кто умеет держаться в обществе, — ответил Диков.
Релов смягчил ответ, заметив, что от двух-трех чурбанов ежи, разумеется, не спаслись; так, наряду с блестящим Дондерером (филиппсбургский гонщик), к их ордену принадлежит также тен Берген, он, как ни странно, нашел двоих, проголосовавших за него. Такое уж у них правило, два постоянных посетителя должны дать согласие, если какой-нибудь новичок хочет, чтобы его приняли. Маутузиус и эта Дюмон проголосовали за тен Бергена, дьявол его знает почему. Ну ладно, тен Берген, которого он считает самым скучным человеком в мире, заглядывает сюда, к счастью, редко, и то лишь ради public relations. Да, и еще к ним принадлежит Францке и толстяк Альвин (Кордула пренебрежительно кашлянула, услышав имя Альвина, а Марга подавила приступ смеха, точно как подростки, когда им вовсе не смешно, но они делают вид, что не могут удержаться от хохота) и, конечно же, Бюсген, да что там, он здесь встретит немало прекрасных людей, к сожалению, однако, и двух-трех таких, что являются в «Себастьян» не только с чистыми намерениями.
Ганс не осмелился спросить, какие намерения гостя ночного бара «Себастьян» именуются чистыми и какие — нечистыми. Он боялся, как бы ощущения, мучившие его, когда он посматривал на девиц, маячивших за баром, тоже не заклеймили как нечистые. А уж когда он пожирал глазами Маргу, точеному личику которой вот-вот грозил обвал пепельных волос, так о чем было ему по законам бара «Себастьян» думать! Очевидно, нравы ночного бара отличались безупречной добродетелью, что можно было понять уже по названию и по убранству, всецело обязанному своим происхождением культовому искусству. Правда, в продолжение вечера Ганс заметил, что ни один гость не сидел за столиком долее пяти минут в одиночестве. Едва гость занимал место, как из-за бара выскальзывала девица, справлялась о его пожеланиях, приносила заказанное и оставалась за столиком. А из плотно занавешенных лож доносились взрывы хохота, какие при обычной беседе, возникают крайне редко. Освещался же «Себастьян», кстати говоря, столь слабо, что посетителей за соседним столиком было уже не распознать, если сами они не заинтересованы были в том, чтобы их видели, и для того не зажигали свечи, стоящие наготове на каждом столе.