Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Браки во Филиппсбурге
Шрифт:

Так неужели он откажется от такой работы? Неужели станет разыгрывать из себя отважного борца, неужели наедине с самим собой, без зрителей, пожертвует своим будущим, неужели вновь уйдет в вечную безызвестность, что благородно, воистину, но кто вознаградит его за подобное решение? Кому он этим принесет пользу? Было ли промышленное производство злом или не было, он даже не вправе судить, и если он откажется, так господину Фолькману ничего не стоит найти на эту должность другого, значит, должность в любом случае будет замещена, пресс-центр будет работать, значит, он ничего не предотвратит своим отказом, значит, он принимает предложение.

В его голове гремели, перебивая друг друга, десятки оркестров, и ему, единственному дирижеру, надлежало согласовать их игру. Одно сознание, что от него что-то зависит, что он может решаться на что-то, словно у него есть выбор, решить так или этак, сладко кружило ему голову и увлажняло глаза, он сам с собой играл в этакую волнующую игру; он физически ощущал, как его персона набирает вес, и желал насладиться этим отрадным бременем, насладиться и еще раз насладиться, ему ведь неведомо было, сколь долго этот вес у него удержится, не исчезнет ли бесследно в следующую же минуту, не станет ли он вновь тем самым сторонним наблюдателем, слоняющимся без цели и определенного направления в жизни, каковым до сих пор был.

И пусть его друзья по институту, дети, как и он, мелких буржуа и пролетариев, голодные книжные черви, что собственными силами зарабатывали себе на учение или пять раз в году ходатайствовали о стипендии (тут им приходилось внимательно следить за выражением своих лиц, ибо те, кто распределял стипендии, прямо-таки пронзали их взглядами), да, пусть эти друзья, вместе с которыми он, сидя на неудобных стульях, ночи напролет держал пламенные речи, презирают его, пожалуйста; кто знает, где они сейчас обретаются, кто знает, быть может, и они поняли: ночные разговоры — это всего лишь разговоры, днем их в жизнь не претворишь; надо думать, каждый из его друзей совершил то же самое предательство, каждый по собственному почину, тихо и деловито, вооружившись благоразумием, отсек от плоти своей жизни юность, и она осталась где-то позади, рассеялась, а воспоминание о ней служит им пищей для воображения на всю оставшуюся жизнь. Бог мой, да ведь это же оскомину набившая, типичная для Центральной Европы биография, ставший уже стереотипом порядок, многократно сформулированный и до всеобщего сведения доведенный, предательство, которое обращает юношу в мужа. Вполне может быть, что подобные биографии намеренно пропагандируются, дабы соблазнить и других юношей на то же предательство, что ж, даже если это так, он не мог поступить иначе, он был один-одинешенек.

Между тем госпожа Фолькман вновь вынырнула из зеленых глубин парка с яркозубой улыбкой и в той же скудной одежде, выставлявшей напоказ ее уже не очень-то упругие телеса; пудели плелись за ней, понурив головы, и были, казалось, не в духе: видимо, хозяйка бурными играми вымотала до предела их слабые пуделиные силенки, а может, им эти игры — хотя они, похоже, рождены и уж по крайней мере подстрижены для них — до чертиков надоели, и они мечтают о настоящем мальчишке, который умеет подальше зашвырнуть камень.

Госпожа Фолькман поздравила Ганса с его решением (словно бы ему вообще пришлось решать, словно бы ему можно было сказать «нет»; каких только вольностей не могут позволить себе эти люди!) и тотчас организовала небольшое торжество — «вечеринку», сказала она; по всей вероятности, не было такой малости, из которой госпожа Фолькман не организовала бы вечеринку.

Он пил с дамами соки с джином, а позже джин без соков и ушел от них, сразу точно вымахав до неба, в город, где решительно глянул влево, глянул вправо, щелкнул раз-другой пальцами к стал насвистывать популярные песенки, намеренно фальшивя, но лишь настолько, что прохожие их все-таки узнавали и сердито оборачивались на него; в ответ он засвистел еще пронзительнее и едва устоял от соблазна спихнуть на ближайшем перекрестке с круглой слоновьей тумбы полицейского и встать самому в центре движения, то ли чтобы свободно, с достойной восхищения уверенностью регулировать движение, то ли чтобы наглухо застопорить его и произнести перед вопросительно уставившейся на него толпой речь о компромиссе и карьере — речь, какую в Филиппсбурге еще отродясь не слыхивали. Слава Богу, ему удалось удержаться в рамках приличия и донести избыток своей горечи и радости до Траубергштрассе, где под хихиканье и постанывание соседей он упрятал его в свои грубые простыни.

3

Самое лучшее, если бы Ганс уложил выходную сорочку и галстук в маленький чемоданчик, чтобы переодеться уже наверху, в вилле Фолькманов. Полчаса в трамвае по этакой жаре, да плюс десять минут пешком от остановки до виллы, разве рубашка останется такой свежей, чтобы показаться в ней на летнем празднике у Фолькманов? Но у Ганса всего один портфель, да еще потертый огромный чемодан; маленький чемоданчик-«дипломат», какой был бы ему сейчас нужен, он видел только в кино или в скорых поездах, когда по ошибке проходил по отделению первого класса, где такие чемоданчики (и еще всякие другие) возлежали, поблескивая, в сетках над прекрасными и значительными лицами. А если взять такси? В кармане у него лежало первое месячное жалованье, но что сказала бы его мать: такси, просто так, чтобы только куда-то доехать, — это же чистый авантюризм, и кто знает, сколько ему идти до остановки такси, нет, видимо, не остается ничего другого, как осторожнейшим образом надеть рубашку, оставить воротничок открытым и не делать резких движений, чтобы, пока он доберется до виллы, шея не коснулась воротничка. На этом празднике, как не без основания подозревал Ганс, ничуть не будет принято во внимание, что гости проделают свой путь на виллу по жаре, которую даже видавшие виды люди считали самой ужасной за последние двадцать семь лет. Одна маленькая газетенка, правда, написала, что они всего-навсего двадцать два года не испытывали эдаких мучений, но это только потому, что у маленькой газеты не было такой долгой памяти, как у большой, как у «Филиппсбургер тагблат», например, у «Филиппсбургер курир» или у «Филиппсбургер абендблат». Из сообщений этих газет, а также из рассказов стариков и старух на Траубергштрассе, которые словно заглядывали внутрь себя, говоря об этом, и пересчитывали свои годичные кольца, дабы уточнить, какое же из восьмидесяти пострадало в своем развитии от подобной жары, Ганс знал, что ему, двадцатичетырехлетнему молодому человеку, приходится выносить этим летом наивысшие температуры за всю его жизнь. С той минуты, как он это узнал, он вздрагивал, едва дотронувшись до калитки, обливался потом от самых пустяковых движений и дышал только полуоткрытым ртом. С другой стороны, он сам удивлялся, что все-таки еще может двигаться, что еще в состоянии думать, запоминать номера телефонов и даже надевать туфли. Тридцать восемь градусов в тени, температура, знакомая ему единственно из фильмов, температура, при которой выжить способны были только люди, одетые во все белоснежное, заштрихованные тенью вентиляторов или планок жалюзи, да и те большей частью теряли при этом нравственные устои, что вкупе с алкоголем приводило к бесчинствам в любом виде развлечений, к азартным играм, изнасилованиям, убийствам. Но в Филиппсбурге люди вели себя на удивление порядочно, досадно даже хорошо и нравственно. Занимались своими делами, сдерживали свои порывы, потели, разумеется, что издалека было видно, но продолжали работать, ни на йоту не снижали темпа, хотя, чтобы выполнить обычную норму, им приходилось затрачивать вдвое больше усилий. Будь Филиппсбург не в Германии, а в Марокко, Египте или в Иране и живи в нем тем не менее филиппсбуржцы, это послужило бы доказательством, что не внешняя среда формирует человека, а человек — внешнюю среду: они бы не слонялись без дела, ленясь даже муху с физиономии согнать; не бывает на свете такой температуры и такого климата, которые сделали бы из филиппсбуржцев нерадивых южан. Понятно, два-три слабака и здесь нашлись, в известном смысле развенчанные благодаря столь ужасному лету, но они — стоило поточнее навести справки, и это можно бы доказать со всей определенностью — были, по всей вероятности, не истинные филиппсбуржцы, а приезжие, из рода бездарей, люди, не знающие отечества, летуны, в Филиппсбурге они лишь дармоедничали, но уж никак не относились к основному костяку населения, благодаря которому этот город даже в Германии, где радивых как собак нерезаных, удостоился особенно глубокого уважения. Канализация, очистные установки, машины, подметающие улицы и парки, а также городской транспорт работали безукоризненно, как нещадно ни жгло солнце столбики термометров. И все-таки люди, где только соберутся больше двух, со сладкой жутью рассказывали друг другу, какие рекорды они этим летом побивают: самое засушливое лето за восемнадцать лет, самое жаркое за двадцать семь, самое безоблачное за четырнадцать, самое безгрозовое за двенадцать, а уровень воды в городском озере уже тридцать два года не был таким низким.

Госпожа Фербер перечисляла все эти цифры и вдобавок еще кое-какие сравнительные данные из ее домашнего хозяйства — сохраняемость молока, чистота клозетов и тому подобное — в один присест, к тому же на память, так что Ганс постепенно стал с почтением относиться к этому рекордному лету и наблюдал за ним, как за стайером, побивающим на своей дистанции один спринтерский рекорд за другим, что вызывает недоверчивый и восхищенный гул зрителей и вопрос, каких же еще успехов можно теперь от него ждать.

Уезжающие в такое лето горожане думают, подкатывая в гуще туристских толп к своим солнечным целям, а затем без устали посылая с самых дальних широт приветы своим знакомым и знакомым знакомых, что родные их города стоят пустые и покинутые под палящим солнцем, но те, кто остался дома, знают, что трамваи и сейчас битком набиты, как за два дня до рождества. Людей всегда и везде достаточно, чтобы вызвать тесноту, толкотню и впечатление, будто их слишком много.

Ко времени, когда у Фолькманов собирались устроить летний праздник — «прием», сказала госпожа Фолькман, воздевая руки и очи горе, словно следя глазами за пробкой от шампанского, что на известной высоте обращается в петарду и, рассыпая пестрые огни, колоссальным зонтом опускается на землю, — к этому времени лето, в согласии с календарем и ожиданиями, связанными долгим человеческим опытом с регулярностью времен года, уже обязано было постареть, а солнце — поохладить свой пыл; была уже середина сентября, время, когда обычно бегают за солнцем и стараются постоять, прислонясь к южным или западным стенам, вырывая у небесного светила краткое свидание, но в этом году даже у старцев на Траубергштрассе не оказалось на то охоты.

Прием госпожи Фолькман — назовем наконец этот праздник приличествующим ему словом — был задуман как праздник антилетний, как праздник выдворения жары, как ритуал сожжения лета, как выяснение взаимных претензий, приемом этим госпожа Фолькман хотела доказать себе и своим друзьям, что утонченный образ жизни и в этом смысле стал независимым от природы как таковой.

Для Ганса же этот прием означал вступление в филиппсбургское общество. Так сказала Анна и обещала, что позаботится о нем и представит его нужным людям. На торжество ждали и Гарри Бюсгена. Теперь он их противник, объяснила Анна Гансу, он — один из шефов газетного концерна, а потому противник будущего рекламного телевидения. Но почему, спросил Ганс. Да потому, что из-за рекламного телевидения приток рекламы от промышленных предприятий в газеты Молле-концерна, к которому принадлежат также «Вельтшау», «Филиппсбургер тагблат», «Абендблат» и еще с десяток газет, значительно уменьшится, что обернется для концерна миллионными убытками, поэтому Бюсген и его группировка сопротивляются организации рекламных передач на телевидении. Но производители телевизоров весьма заинтересованы в них, рекламное телевидение будет передавать и вторую программу, легкую, более доходчивую, чем программа обычных телестудий, а это, конечно же, подстегнет торговлю телевизорами. Ага, сказал Ганс, а про себя отметил, что теперь он, стало быть, противник человека, чьим сотрудником хотел стать; на Анну он смотрел снизу вверх, так хорошо она разбиралась во всех этих хитросплетениях и так здорово выразилась: реклама подстегнет торговлю телевизорами. Но зачем же тогда Бюсгена пригласили, если он их противник? Анна улыбнулась. На рынке радиоприемников он их союзник, в сводных программах радиопередач, которые он выпускает, он поддерживает распространение ультракоротковолновых приемников и расширение программ для них; за это он, правда, вознаграждается выгодными рекламами заводов радиоаппаратуры для газет Молле-концерна.

По пути к Фолькманам Ганс попытался припомнить все эти подробности, но до конца так всего и не понял; он рад был, что Анна — его сотрудница и выказывает фанатичный интерес к игре влиятельных групп в кошки-мышки. Сам он предпочитал писать небольшие статьи, критиковал радио- и телепрограммы, которые не нацеливали людей на покупку телевизоров; даже статьи об особенно интересных технических достижениях данной отрасли промышленности и портреты конструкторов и крупных руководителей производства (их всех отличали отвага, изобретательский дар, душевная гармония и высокое сознание своей ответственности) он писал с большим удовольствием, чем комментарии к политико-экономическим каверзам. К счастью, господин Фолькман весьма ценил возможность самому писать именно эти комментарии. Он так счастлив, что у него есть свой бюллетень, говорила Анна. Прежде ему приходилось молча глотать все, теперь он может наконец и сам обнажить шпагу и открыто выступить со своими экономическими взглядами. Анна полагала, что истинной причиной основания «Программ-пресс» (так назывался бюллетень радио- и телепрограмм, над которым трудились Ганс и Анна) было, видимо, желание господина Фолькмана заполучить собственный рупор для своего мнения. Ганс подумал: меня-то он ясно почему взял, не надо бояться, что начинающий станет артачиться.

Ганс был первым гостем. Прислуга еще сновала туда-сюда по комнатам, готовя их для разных этапов празднества, девушки носили туда-сюда вазочки, бокалы, цветы и пепельницы, вполголоса передавали друг другу приказания; каждая, казалось, считает себя ответственной за успех приема, оттого на их лицах застыло выражение чрезвычайной серьезности. Пробегая мимо Ганса, они ему таинственно улыбались — мы, мол, сегодня все заодно, но понимаем, что дистанцию соблюдать нужно. Он не осмелился спросить о господах. Те, верно, летают сейчас по крепко-накрепко запертым комнатам, склоняются к ящикам, заглядывают в шкафы, крутятся и вертятся перед трельяжами, дабы придать своему снаряжению полную завершенность. Ганс, послонявшись по холлу и подивившись на бар, воздвигнутый здесь, чтобы предложить гостям приветственный бокал, поднялся, следуя усвоенной привычке, по широкой лестнице на второй этаж и прошелся вдоль балюстрады, обегающей, точно театральная галерея, весь холл; он рискнул даже выйти на балкон и снова вернулся, но постепенно стал ощущать неловкость, понимая, что прислуга станет тайком насмехаться над ним, если он и дальше будет околачиваться здесь, как обер-кельнер среди столов и стульев, словно обязан был проследить за приготовлениями. Но что ему делать? Ведь неприлично же и в высшей степени смешно, что он единственный гость, который пришел пешком, явился так рано, да еще стоит с таким голодным лицом, словно никак не дождется начала приема. В конце концов, совершенно потеряв голову, он постучал к Анне, услышал, как она повернула ключ, увидел сквозь приоткрывшуюся дверь ее обнаженные плечи и пол-лица, перепугался, хотел было извиниться, но голая рука втянула его в комнату, яркие пестрые обои которой еще никогда так его не смущали, как в этот миг, и он приклеился взглядом к темно-красным розам, чтобы не создалось впечатления, будто он таращится на Анну, разгуливающую в комбинации.

Поделиться с друзьями: