Брат Каина - Авель
Шрифт:
После возвращения из Воронежа еще какое-то время Авель продолжал получать письма от брата, но потом все прекратилось. А почтальон с трудом волочил по заснеженной улице сшитую из синей клеенки сумку, доверху набитую бумагами, как черновиками, беспрестанно поправлял козырек на фуражке, которая съезжала на глаза, останавливался, чтобы перекурить. От почтальона шел пар. Или дым?
Авель отходил от окна все дальше и дальше, прятался в самой глубине комнаты, хотя бы и ложился на кровать, над которой висели часы, слушал, как в трубах шумит кипяток, а в мусоропроводе воет прорвавшийся через оторванные еще во время войны взрывом отдушины ветер. Сквозняк. Часы шли, значит, мать завела их, включила радио, пустила воду из крана, зажгла свет в коридоре и на лестничной площадке, вынесла во двор ведро с картофельными очистками, поздоровалась с почтальоном, который развел руками в ответ: "А вам сегодня ничего нет",- предложил затянуться, мать отказалась, поблагодарила, вернулась домой.
Мать была верующим человеком, она веровала во Святую Троицу и во Святое Воскресение Христово. Еще она была уверена в том, что невинные души расстрелянных мирных жителей вопиют к Богу, и нет им числа, и напоминают они кишащее людское море. "Окиян". Об этом ей, кажется, рассказывал отец, тот самый, который в 1939 году участвовал в велопробеге по маршруту Судак Феодосия. Рассказывал тайно, шепотом, прикровенно.
Во время войны он служил штурманом в эскадрилье торпедоносцев где-то под Мурманском. Вспоминал, как они сутки напролет могли лететь над морем, над океаном, как на рассвете они выходили в заданный квадрат, перестраивались в боевой порядок и торпедировали загруженный много выше ватерлинии боеприпасами военный транспорт. Так как самолеты выходили на эшелон до ста метров, то можно было видеть, как люди прыгали за борт в ледяную воду, и черные вздувшиеся бушлаты потом еще долго тянулись по кромке переливающегося кобальтовой слюдой нефтяного пятна. Из трех самолетов, уходивших на задание, на базу, как правило, возвращался только один - полуобгоревший, изрешеченный осколками, с насквозь прошитым из зенитных пулеметов фюзеляжем по центроплану, на одном двигателе. Техники выбегали на выложенную рифлеными стальными плитами рулежку, снимали промасленные, пропахшие потом фуражки и начинали размахивать ими навстречу торпедоносцу, который тяжело вываливался из низкой февральской облачности, видели, как от самолета откалываются оплавленные куски, а из густо смазанных дымящимся тавотом лонжеронов на землю высыпаются стреляные гильзы. Потом, уже после посадки, из забрызганного кровью фонаря вытаскивали мертвого стрелка-торпедиста. Отец матери выбирался сам, переваливался из кабины на крыло и страшным голосом требовал, чтобы ему принесли галоши. Галоши ему тут же приносили, и он, кряхтя, напяливал их поверх унтов, затем спускался на землю и, не оглядываясь, брел по летному полю.
Летать он начал в Москве еще в 1934 году на аэродроме Центрального аэроклуба в Тушине. Об этом Авель узнал совершенно случайно, когда уже в Ленинграде среди бумаг, привезенных сюда неизвестно зачем из Воронежа, он нашел перевязанную жгутом стопку писем и пожелтевших от времени фотографий деда. На обороте одной из фотографий, достаточно пересвеченной, с размазанным, видимо, во время печати небом, карандашом была составлена планерная полетная карта: "Сегодня, 18 мая 1935 года. Средняя облачность. Доходящий до штормового, резкий северо-западный ветер. После ночного дождя состояние взлетной полосы удовлетворительное. Поднялись в воздух в одиннадцать тридцать. Разводящий ушел. Получил разрешение на выполнение упражнения "треугольник". Приступил к выполнению упражнения "треугольник". Прошел первый угловой ориентир по колокольне церкви Спаса Преображения, что в Тушине. При выполнении разворота видел, как в церковном дворе складывали невообразимой величины костер, скорее всего жгли строительный мусор. Говорят, что здесь будет аэроклубовское общежитие. Бесформенными клоками к небу поднимался густой, вонючий дым - это солдаты бросали в огонь черные потрескавшиеся доски. Пошел дождь. Видимость резко ухудшилась. Доложил обстановку диспетчеру полета. Получил приказ - продолжать выполнение упражнения "треугольник". При попытке разворота у ориентира по Сходненско-му мосту сильнейшая восходящая атака вывела из строя правый руль высоты и хвостовой спойлер. Планер получил носовой крен до сорока пяти градусов, потолок упал до двухсот метров. При подходе к аэродрому горизонт удалось выровнять. Запросил посадку. Вместо разрешения на посадку получил приказ занять эшелон до тысячи метров и ждать дальнейших команд. Дождь почти прекратился, но ветер усилился до критического. Попытался поймать восходящий поток..."
Авель вообразил себе, как дед, планируя ладонями, рассказывал бы ему:
– Я попытался поймать восходящий поток, чтобы дотянуть хотя бы до Ходынки, но после прохождения облачности планер почти полностью потерял управление и, периодически срываясь в "штопор", стал падать. Мимо, беспорядочно сменяя друг друга, вот так - вот так, понеслись деревянные одноэтажные бараки, огороды, выкрашенные в зеленый цвет заборы, железнодорожные пути, пристанционные постройки, прямые, ровно обсаженные деревьями поселковые улицы, телеграфные столбы, проваливающиеся за размытый дождем и ночными испарениями горизонт, целая вереница столбов, целая скорбная процессия. Вот так - вот так. Из-за удара об один из них совершенно внезапно расклинило правый руль высоты. Планер резко взмыл вверх, словно взошел на осыпающийся, вертикально уходящий от земли сланцевый уступ-Голгофу, и развернулся. Только теперь я увидел, что на меня надвигается огромный восьмимоторный аэроплан. Уйти в сторону было уже невозможно. Мы медленно - секунды превратились в вечность - плыли друг навстречу другу...
После катастрофы дед остался жив. Он пролежал в госпитале около трех месяцев. Потом заново учился ходить, по требованию врачей даже занялся велосипедным спортом.
В небо его выпустили уже только перед самой войной. Он погиб весной сорок третьего, не вернувшись с торпедирования немецкого транспорта где-то в районе острова Колгуев.
Теперь один брат.
А как было раньше? Вот так: братья присутствуют на аэродроме и наблюдают за полетом планера, выполняющего фигуру "треугольник", а планер при этом покачивает узкими острыми крыльями с нарисованными на них красными звездами. Крылья втыкаются в небо.
Один в небе.
Один в море, "окияне".
Паровой коч "Святой Савватий" отвалил от дебаркадера, прошел Кемский лесозавод, лагерный причал, вышел в море и взял курс на остров.
Об этом острове как-то, когда они возвращались из церкви после Всенощной, Авелю рассказала Тамара, сестра матери. В тот вечер они медленно шли по пустынной улице и молились. Авель волочил ноги, при этом уморительно выворачивал стопы, да так, что сбитые под ус ботинки исхищали вытянутые на пятке, наподобие вареного хобота, носки, валяли их и превращали в колючий войлок. Приходилось останавливаться, вставать на колени и побитой узлами-наростами шнуровкой снова и снова привязывать ботинки к острым, костлявым щиколоткам.
На коче от материка до острова было не более трех часов пути. Местные называли этот остров по-разному: или Монастырский, или Большой Муксалмский, или Соловецкий. И вот, миновав рукотворный остров с воздвигнутым на нем поклонным крестом, коч вошел в Гавань Благополучия. Сохранилось предание о том, что у этого креста святитель Филипп Колычев молился во здравие царя Иоанна Васильевича, к тому времени уже совершенно ополоумевшего, в частности приказавшего сварить в чане с репейным маслом привезенного ему в подарок из Персии слона, чтобы потом было чем разговеться на Светлой Седмице.
Приезжающих на острове селили в монастырском общежитии, расположенном у южной стены. Здесь было несколько, более всего напоминавших сумрачные, с закопченным потолком залы постоялого двора комнат с квадратными, заклеенными горчичного цвета газетами окнами, выходившими во внутренний двор. Широкий, разгороженный кирпичными воздуховодами коридор был завален дровами. Говорили, что даже летом здесь по ночам нередко приключались заморозки и надо было протапливать печи. Да, гремя по деревянному, выкрашенному коричневой комкастой, как каша, краской полу кирзовыми ботинками на этаж поднимался сторож. Восходил. Долго кашлял, страдал, страдал ведь кровохарканьем, пряча в огромном, горящем, испещренном пороховыми татуировками кулаке худые, заросшие щетиной щеки, потом открывал дымоход и вкладывал в устье очага пылающую сосновую лучину. Лучина трещала, стреляя окрест горящей смолой. Сторож обжигал руки, и на них вздувались розовые, величиной с пасхальное яйцо волдыри. Сочились. Сходила кожа. Впрочем, сторож не кричал от боли, видимо, потому, что уже привык к ней, к этой адской боли, к этой экзекуции, только чесал расслоившимися от невоздержанного употребления чифиря ногтями шелудивую шапку-ушанку, заткнутую за пояс, грел аппендицит, грыжу ли, старый идиот.
Авель слушал рассказ Тамары про остров как зачарованный, закрывал глаза и представлял себе стоящую посреди моря гранитную Гаввафу, еще называемую Лобным местом.
"Это Гаваффа - возвышение, каменный помост, имеющий греческое название лифостротон, иначе говоря, горнее место, с которого прокуратор обращался к народу".
...рисовал в воображении пустой монастырский двор, укрытый в глубине тенистого и потому вечно сырого ущелья. На ночь по сохранившейся еще со времен войны традиции, когда здесь располагалась школа юнг, обшитые кованым стальным профилем дубовые ворота закрывались на чудовищной величины засов. С рассветом же приходила смена караула, и по удару сигнального рельса ворота открывались вновь. В подземелье входил истошный запах моря, водорослей, гудрона, которым заливали стянутые ржавой арматурой городни причала, а еще запах свежепойманной рыбы и колодезной плесени. Тишина еще сохранялась какое-то время, но уже не была той неизлечимой глухотой, которую следует протыкать специальной бронзовой иглой-стеком, излечивать криками чаек и пронзительными гудками маневровых буксиров или по молитве прижигать раковины ушей огарком свечи от образа Великой Панагии.
Авель вышел из ворот монастыря и, миновав давно расселенный поселок при заброшенном смолокуренном заводе, спустился в обмелевшую рукотворную гавань, уложенную по берегам ледниковыми валунами. Отсюда начинался путь на Секирную гору. Свое название эта гора получила еще в 1429 году, когда здесь, согласно преданию, была высечена ангелами некая блудница, возжелавшая по наущению началозлобного диавола поселиться на острове, дабы срамными помыслами смущать монахов. Это было не что иное, как искушение!
Искушение. Сомнение. Страх или гордость!
Психоз. Неуверенность. Неумение ответить на вопрос: "Действительно ли жизнь складывается из разрозненных воспоминаний и не существует никакого сквозного бытия, мотива, ради которого стоило бы предпринимать хоть какие-то усилия, заставлять себя идти по дороге вперед, превозмогая головную боль, приступы тошноты и судороги, приступы страха?"
Дорога на Секирку оказалась глинистым, раскатанным лесовозами трактом. Кое-где вдоль дренажных канав, до краев заполненных курящимся насекомыми торфом, тянулись ограждения из колючей проволоки, попадались и полузасыпанные хвоей остовы грузовиков, тягачей на гусеничном ходу. К подножию горы Авель вышел только на закате. На вершину Секирки, терявшуюся в зарослях можжевельника, вела деревянная, наскоро сколоченная из горбыля лестница. Авель ступил на рассохшийся, врытый в землю помост, сделал один шаг вверх, и сразу же наступила тишина, как после чтения Часов. Лестница закачалась под ногами, и откуда-то сверху по до блеска вытертым перилам, сооруженным из тонких сосновых стволов, вниз побежал густой свекольный сок. "Боже мой! Боже мой! Что это было? Керосин? Горькое, настоянное на ореховых перегородках вино? Кровь Причастия? Святая вода из пробитой в гранитном мельничном жернове скважины? Лампадное масло? Песок? Еловая костра или засахарившаяся смола - из надрезов?" Это Авель сам себя спрашивал, пытал с пристрастием, но ответов, как того и следовало ожидать, не находил и ощущал себя умалишенным безумцем. Потом ложился на ступени, отдыхал, а затем вновь продолжал восхождение, считая шаги, полагая их равенство количеству Книг ветхозаветных пророков или количеству глав из Апокалипсиса. А ведь все это уже было в прежней жизни с Каином, когда брат насчитывал 365 шагов и наивно думал, что год миновал и по лунному календарю, и по григорианскому. "Заблуждение ущербного!".