ЖАНРЫ

Братья Ашкенази. Роман в трех частях
Шрифт:

— Диана, — звала она дочь, — прокатись с Якубом, немного проветришься. А я тут в парке музыку послушаю.

В густом парке, при свете молочной луны, лившемся на тихие поляны, они держались за руки и молчали.

— Нет, Якуб, — говорила Диночка каждый раз, когда деверь пытался коснуться своими красными полными губами ее губ. — Нет.

Якуб взял ее руку и положил себе на шею.

— Ну, садись так, как в детстве, — попросил он. — Помнишь, Диночка?

— Помню, — тихо сказала она и почувствовала, как ее сердце тает от счастья. После этих слов она заторопилась к Приве. Она боялась Бога, боялась осуждения со стороны своих детей, но больше всего боялась собственной крови, которая всегда была такой застывшей и тихой, но вдруг пробудилась и закипела.

Испуганная, она бежала назад к матери.

Глава двенадцатая

На обширной русской земле, от германской границы и Вислы на западе до японской границы у Амура на востоке, мужчины в возрасте от двадцати одного года до сорока лет были оторваны от полей, фабрик и мастерских и поставлены под ружье. На всех стенах, деревенских заборах и городских оградах висели большие листы с двуглавыми орлами, в которых милостью Божьей самодержец российский, Царь Польский и великий князь Финляндский Николай II призывал своих подданных самоотверженно защищать святую Русскую землю, веру и царя от врагов-азиатов, японских язычников, стремящихся отторгнуть часть великой Российской империи на Дальнем Востоке. А кто не явится по призыву вовремя, предстанет, согласно высочайшему указу, перед военным трибуналом.

Рядом с большими императорскими воззваниями появлялись темными ночами и маленькие, плохо напечатанные призывы революционных партий, убеждавших крестьян и рабочих не слушать своих правителей, своих классовых врагов и не идти на войну, развязанную японским и русским капиталом.

Чем больше полицейские и агенты срывали прокламаций и хватали их распространителей, тем стремительнее множилась крамола. Люди собирались около листовок, читали. В среде рекрутов и даже резервистов эти бумажки с расплывающимися строчками вызывали бунты. В городах, через которые шли эшелоны на дальний фронт, будущие защитники царя и веры нападали на монополии [141] , уничтожали запасы водки, били сопровождающих их офицеров и частично разбегались. В Польше и Литве, в Белоруссии и балтийских губерниях революционные кружки агитировали солдат, направляли к ним своих ораторов. Русская полиция в ответ на это подсылала агентов, которые настраивали народ против евреев, объявляя их врагами Бога и Отечества. Они науськивали едущих на фронт вооруженных крестьян на еврейских лавочников, призывали грабить и бить их. Крестьяне начали вместо монополий громить еврейские магазины, а вместо полицейских и военных конвоиров учинять расправы над евреями, их женами и детьми. Армейские барабаны и поповские благословения заглушали рыдания оставшихся без мужей солдатских жен и крики избиваемых «христопродавцев». В рабочих кварталах пылал огонь гнева, ненависти и революции. Постоянно вспыхивали забастовки. Все поезда и корабли, набитые людьми, лошадьми и оружием, тянулись в далекую Россию, в глубь империи, к самому Амуру.

141

Монополия (разг. «монополька») — казенная винная лавка.

А в обратном направлении, из России в Польшу, в бурлящую фабричную Лодзь, тесно связанную с Дальним Востоком, несмотря на огромное расстояние, отделявшее ее от театра военных действий, — торопились, мчались, рвались два человека, стремясь как можно быстрее вернуться в задымленный город.

Одним из них был Макс Ашкенази, представитель лодзинского акционерного общества баронов Хунце, ехавший поездом-экспрессом в вагоне первого класса. В английском дорожном костюме, подчеркивавшем его солидный статус, с сигарой во рту, в роскошной соболиной шубе и высокой каракулевой шапке он сидел на широкой, обитой плюшем скамье среди бесчисленных кожаных саквояжей, полных денег, векселей, бумаг и договоров, и смотрел на глубокие сугробы, на заснеженные крестьянские дома, на белеющие леса и поля, на телеграфные столбы и проломленные заборы, тянувшиеся день за днем без конца и края. Поезд опаздывал, тяжело сопел на засыпанных снегом рельсах, и Макс Ашкенази беспокоился.

— Когда мы будем на месте? — в который раз спрашивал он кондуктора.

— Трудно сказать, барин, — оправдывался кондуктор. — Снег все больше заваливает дорогу.

Война застала Макса Ашкенази в пути, в глубине России. Он каждый день получал тревожные телеграммы из Лодзи. Дальний Восток, куда лодзинские фабриканты свезли массу товаров и где они держали обширный рынок, из-за войны оказался отрезанным. Все поезда были заняты армией. Коммивояжеры бежали назад в Польшу, как крысы с тонущего корабля, без денег, без заказов. Начались остановки фабрик, посыпались протесты, люди разорялись один за другим. Лодзь пребывала в смятении и панике. Баронов Хунце, как обычно, не было дома; они грелись в этот холодный январь на Французской Ривьере и слали телеграммы, требуя новых сумм, которые необходимо выслать вслед предыдущим переводам, проигранным ими в рулетку, в карты и на бегах. На фабрике с нетерпением ждали возвращения Макса Ашкенази.

Он, Макс, уже давно был главным директором фабрики Хунце. Толстый Альбрехт, как и предвидел Ашкенази, долго не протянул. У него все чаще случались сердечные приступы, и однажды вечером, когда приказчик Мельхиор привел к нему новую молодую прядильщицу, чтобы она убралась в его холостяцкой квартире, Альбрехт во время первой же любовной схватки с ней упал на пол, растянулся на ковре и уже не поднялся.

Фабрика устроила ему пышные похороны. Пасторы слезливыми голосами произносили речи о его прекрасной и достойной жизни. Макс Ашкенази возложил на могилу покойного большой букет белых роз. Уже на следующий день он заменил Альбрехта официально и перебрался в его кабинет. Приказчик Мельхиор, который помнил Симху-Меера еще по тем временам, когда он носил длинный лапсердак, тут же вытянулся перед ним в струнку и, как при бывшем директоре, начал рявкать на каждое его слово:

— Яволь, герр гаупт-директор!

Карета Альбрехта тоже перешла к Максу Ашкенази.

Поначалу и приказчик Мельхиор, и кучер кареты обрадовались новому хозяину. Мельхиор даже попытался вставить словечко по поводу прядильщиц, которые приходили убираться к покойному директору Альбрехту и могут, если нынешний директор пожелает, ходить и к нему — он, Мельхиор, позаботится о том, чтобы это были очень хорошие девушки…

Макс Ашкенази смерил фабричного приказчика долгим пронзительным взглядом и дал ему укорот.

— Даже не думай об этом, — сказал он. — Прядильщицы должны работать на фабрике…

Мельхиор прогремел: «Яволь, герр гаупт-директор!», но про себя разозлился на новое начальство.

— Вот ведь еврейская свинья, — жаловался он кучеру.

— Собака! — соглашался кучер. — Не видать теперь приличных чаевых…

Но это они обсуждали между собой, за глаза. В глаза же они выказывали Максу Ашкенази глубокое почтение, как и директору Альбрехту.

Также на него злились и остальные работники фабрики, все эти русоволосые, голубоглазые и упитанные бухгалтеры, инженеры и служащие, но, встретив его, они вытягивались во фрунт и говорили с ним с тем особым подобострастием, с каким говорят со своим верховным начальником только немцы.

— Яволь, герр гаупт-директор! — громогласно отвечали они на любой его приказ, стоя по стойке «смирно».

Он сразу же взял фабрику в свои руки; низкорослый, вертлявый и нервный чужак, говоривший на плохом немецком нараспев, словно он учил Гемору, вечно суетившийся, не способный усидеть на одном месте, раздражавший своей хасидской привычкой хвататься за бороду, которой у него давно не было, и брать собеседника за пуговицу, ходивший в постоянно свернутом набок галстуке, — Макс Ашкенази, тем не менее, крепко держал в кулаке десятки высоких, гладких, причесанных, корректных и пунктуальных немцев. Он был в курсе всех дел, знал на фабрике каждый угол, каждую машину, каждый кирпич, лично следил за всем, что на ней производится и строится. В прежнюю уютную сонливость, заведенную толстым Альбрехтом, Макс Ашкенази внес энтузиазм и страсть. Люди злились, их раздражало, что этот чужак вечно торопит и подгоняет их; но противиться ему они не могли. Он задавал ритм. Его беспокойство, непоседливость, суетливость и спешка, как мотор, гнали ток из директорского кабинета во все уголки большой фабрики, двигали ее машины и дергали людей, как марионеток на проволоке.

Несмотря на свое суматошное директорство, Макс Ашкенази находил время на то, чтобы ездить в Россию и заключать крупные сделки. Фабрика работала, как хорошо отлаженный механизм. В самых отдаленных местах, где ему приходилось бывать, главный директор мануфактуры Хунце знал обо всем, что творилось на предприятии, постоянно получал телеграммы с отчетами и посылал телеграммы с указаниями. С тех пор как на Дальнем Востоке началась война, телеграммы приходили пачками. В городе царила истерика. Бароны, как всегда, были в отъезде, и люди Хунце не находили себе места. Они не знали, что делать и куда бежать. Макс Ашкенази сидел в своем купе как на иголках, и широкие, обитые плюшем скамьи казались ему чересчур узкими.

В его голове росла и крепла идея. Именно теперь, когда Лодзь останавливается, теряет рынок, он хотел сделать деньги, много денег. Сидя в поезде, он смекнул, что при переходе на военные товары можно сорвать куш. Военные интендантства — очень хорошие покупатели, они и сами любят заработать, и дают заработать другим. Правда, его фабрика производит мирную продукцию; но это пустяки, она легко перейдет на новые рельсы. Надо только поторопиться, прежде чем конкуренты догадаются сделать то же самое. Главным образом Макс Ашкенази боялся Флидербойма. Однажды Флидербойм уже показал, на что способен, тогда — с губернатором и земельными участками. В тот раз он заработал целое состояние. Нельзя допустить, чтобы он вторично обошел его, Макса. Надо чуять, куда идет история. Главное — сразу же взяться за дело, выйти на начальника интендантства, дать ему урвать мозговую кость и самому получить косточку не хуже.

Поделиться с друзьями: