ЖАНРЫ

Братья Булгаковы. Том 3. Письма 1827–1834 гг.
Шрифт:

Александр. Москва, 15 марта 1829 года

Глинка был опять, рассказывал подробно о победе своей над своими университетскими гонителями и врагами, особенно над Каченовским, который хотел погубить Глинку, предав его уголовному суду за выпущение из цензуры в «Телеграфе» пасквиля на Каченовского, уличая его в подкуплении и проч. Блудов и Ливен потребовали все бумаги к себе и совершенно оправдали Глинку и обвинили Каченовского с братией. «Что мне делать, – спрашивает Глинка, – как поступить с Каченовским? Дайте совет». – «А вот мой совет: поезжайте к Каченовскому, скажите ему: вы хотели меня погубить и не могли, я могу вас погубить и не хочу». – «Славно! Именно так и сделаю». Большой чудак!

Александр. Москва, 21 марта 1829 года

Нет иного разговора в Москве, как о тегеранском происшествии [речь идет об убийстве в Тегеране А.С.Грибоедова и почти всего состава русского посольства], которое возвещает уже и «Санкт-Петербургская газета». Что-то Нессельроде? То-то, я думаю, перепугался. На что иметь министров у таких скотов, как персияне или турки, не знающие ни прав народных, ни привилегий? Консула бы достаточно или и вице–а еще лучше проконсула. Такие происшествия должно ожидать всегда от таких народов. Государь наш премудр, знает, что делать. А право, русская честь требовала бы, чтобы Аббас их явился в Царское Село, как некогда дож генуэзский явился в Версалию с повинной головою. Иные видят тут измену в самом шахе. Глупо это думать, но все ему надобно поплатиться, и пусть Европа узнает, что жизнь русского министра значит что-нибудь. Не поверишь, какой составили из этого роман, с какими нелепыми подробностями. Волков приезжал у меня спрашивать, что знаю, и очень удивился, что ты не пишешь об этом. Я ему сказал: «Ты знаешь брата, он любит давать положительные сведения, а таковых, видно, нет еще, но вот что говорит “Санкт-Петербургская газета”». У многих не выбьешь из головы, что должна быть война с шахом. Всякий судит по-своему, но все очень поражены происшествием сим трагическим.

Вчера провели мы очень приятно вечер дома. Давно к нам просится поэт Пушкин в дом; я болезнию отговаривался, теперь он напал на Вигеля, чтобы непременно его в дом ввести. Я видал его всегда очень угрюмым у Вяземского, где он как дома, а вчера был очень любезен, ужинал и пробыл до двух часов. Восхищался детьми и пением Кати, которая пела ему два его стихотворения, положенные на музыку Геништою и Титовым. Он едет в армию Паскевича, чтобы узнать ужасы войны, послужить волонтером, может, и воспеть все это. «Ах! Не ездите, – сказала ему Катя, – там убили Грибоедова». – «Будьте покойны, сударыня: неужели в одном году убьют двух Александров Сергеевичей? Будет и одного!» Но Лелька ему сделала комплимент хоть куда: «Байрон поехал в Грецию и там умер. Не ездите в Персию, довольно вам и одного сходства с Байроном». Какова курноска! Пушкина поразило это рассуждение. Ему очень понравилось, что дети, да и мы вообще все, говорили более по-русски, то есть как всегда. Были тут еще Вигель и наш архивный князь Платон Мещерский. Наташа все твердила ему, чтобы избрал большой героический отечественный сюжет и написал бы что-нибудь достойное его пера; но Пушкин уверял, что никогда не напишет эпической поэмы. Может быть, это случится со временем. Вигель сегодня едет в Петербург, я дал ему письмо к Закревскому.

Александр. Москва, 22 марта 1829 года

Приехал добрый, умный старик, князь Ханджери, живет в Немецкой слободе; совестно не принять. Советовался об сыне, у нас служащем. Насмешил меня: говоря о турецкой войне, спрашивал, не едет ли туда опять государь. «Кажется нет, князь! Надобно его величеству воротиться туда с мечом в одной руке и с оливковою ветвью в другой», – сказал я, прервав речь. «С палкою, ваше превосходительство, с палкою, с палкою, – повторил старик раз десять. – Знаю я этот народ, ему надобна палка, палка! Других европейских аргументов он не понимает. Ваш батюшка знавал турок; палка надобна, палка, ваше превосходительство!» Мы совсем распростились, и последнее его слово, войдя в переднюю, до коей я его проводил, было: «Турок – палкою!» А я думаю, что это не худо и с персиянами.

Александр. Москва, 25 марта 1829 года

Не успел заехать к Брокеру, который вдруг занемог. Говорит Метакса, что он очень слаб. Это ростопчинское дело много ему огорчения доставляет. Спасибо Волкову: он через Бенкендорфа заставил объяснить дело министру юстиции, который оное препоручил особенно обер-прокурору князю Лобанову, а этот взял сторону Брокера против решения 7-го департамента. Теперь противная сторона ищет мировой, на которую и Брокер очень согласен.

Александр. Москва, 27 марта 1829 года

Государь едет короноваться в Варшаву. Как же покойный император не короновался? Кто же будет короновать – католический или греческий митрополит? Не верю что-то, однако же отсюда требуются все императорские регалии из Оружейной палаты [44] .

Москва, 30 марта 1829 года Я очень с тобой согласен насчет Пушкина: кто не ужился с Воронцовым, тот, конечно, нехороший человек. К нам его привез Вигель. Пушкин едет на Кавказ.

44

Коронация действительно происходила в Варшаве; на принадлежностях коронования (специально изготовленных и ныне хранящихся в Оружейной палате) стоит буква «М» вместо «Н» (по-польски «Микулай», вместо «Николай»).

Александр. Москва, 1 апреля 1829 года

Савельич живехонек и здоровехонек! Что с ним делается? Ежели морят его у вас, то, видно, долго ему жить, а знаешь ли, кто умер, и очень трагически? Останкинский учитель П.И.Иванов, служивший казначеем в канцелярии князя Дмитрия Владимировича. Между Москвой и Всесвятским нашли тело его, простреленное двумя пулями в самое сердце. Рука его от слишком большого заряда была раздроблена, равно как и курок. Попал в мерзкое общество, споили его, заставили играть и проиграть казенные деньги, иные говорят – 40 тысяч, другие – тысяч 10. Не находя средства выпутаться, он застрелился, оставляя в отчаянии и нищете жену и шестеро детей.

Александр. Москва, 3 апреля 1829 года

Жаль Байкова. Я не был знаком с ним, но знал его только по сходству его с Потоцким и по рассказам покойного умницы Мартынова; они оба были в китайском посольстве Головкина. Говорили, что он большой интриган. У Острой Брамы не один русский смерть нашел во время виленского бунта. Помню моего тезку Александра Яковлевича Княжнина; бывало, все видались мы у Закревского. Этот давно уже ближе был к тому свету, нежели к здешнему.

Видно, наш Нессельроде расшибся: рауты дает нынче. Видно, совестно ему кажется такие чертоги держать под ключом.

Теперь беда отъезжающим: не знают, на чем, как ехать?

Был у меня и долго сидел Маркус. Он и Эвениус отказались от лечения Мамонова. Он меня просил именно тебе сообщить об их поступке и сказать тебе, что им пришлось просить уволить их от лечения, чтобы не отвечать за графа, что они могли отвечать за его здоровье, когда всем их предписаниям следовали, а когда князь Цицианов переменил многие порядки, ими заведенные, не токмо с ними не посоветовавшись, но даже и не предупредив о сем, они не могли более оставаться при таком положении. Цицианов утверждает, что Мамонов не сумасшедший, а Маркус ему доказывает противное, и напрасно. Я бы на его месте просил бы 100 тысяч награжденья, ибо, стало быть, его стараниями пришел опять в ум человек, коего за три года надобно было связывать и который любимца своего Негри хотел убить обломком стула. Что граф вообще очень тих, что имеет обыкновенно спокойные промежутки, в кои разговаривает основательно, – это достоверно; но он помешан, как Бог свят. В это положение поставил его Маркус своей твердостью, хладнокровием и лекарствами, а Зандрарт – попечительным своим надзором. Освободи графа от сих уз, дай ему немного волю, – и увидят, чем кончится. Зандрарт тоже отходит. Дай Бог, чтобы я ошибся, но я ничего хорошего не предвижу.

Цицианов его тешит, теперь покупает дом графа Головкина. Давно ли купили ему дом Дурасова? Мамонов чертит, какие делать прибавления: «С одной стороны я хочу часовню, с другой – другую, чтоб поместить там мою библиотеку», – и проч. На что ему одному, сумасшедшему, дворец в 250 или 300 тысяч? Зандрарт должен быть уже ко мне; увидим, что этот скажет. Как бы ни было, ежели в графине есть родственнические кишки, то она много обязана медикам и Зандрарту за старания их около брата и за положение, в которое он ими поставлен. Впрочем, как они себе хотят; жаль мне только, что ты тут должен быть вмешан.

Александр. Москва, 4 апреля 1829 года

Волков не очень здоров, я вчера обедал у него. На досуге много мы с ним говорили, и я советовался с ним как с истинным моим и нашим другом, любезнейший брат. Во всем мы согласны оба, то есть, что я только теряю лучшие годы жизни моей, служа под начальником, каков граф. Люди, право, меня не стоящие, делают лет в десять целую карьеру, а я одиннадцатый год в своем чине, 12 лет, как имею 3-го Владимира; последнее награждение мое было Шульцево место с прибавкою милостыни 200 рублей к его окладам. Вот милости графские! Много ли найдет он в Коллегии чиновников, кои, начав в оной службу, продолжали оную 31 год беспрерывно, все по Коллегии и с 1000 рублей оклада? Кажется, не был я в тягость казне. По пристрастию к мундиру нашему я отказывал все лестные предложения Тормасова, Воронцова, Бенкендорфа, князя Дмитрия Владимировича Голицына; этот, в восемь лет, более полудюжины вывел людей в мой чин из асессоров и надворных советников. Что же я выиграл? Ничего! Я всегда молчу и всегда доволен; в 1812 году, попавшись в руки французам (оттого, что долг службы предпочел своей безопасности), избавился я чудом от смерти, но хвастал ли я этим, требовал ли что-нибудь? Нет, ничего и не получил. Мудрено ли, что забыли меня, а кричать и жаловаться – не в моем нраве. Дожидаться штатов, кои третий год выходят, было бы тоже глупо; по проекту, Поленовым мне вверенному из уважения ко мне, место присутствующего только что не уничтожается. Малиновского – из управляющего тоже директором, а ему какое дело, когда, по новому штату, директору полагают 4000 рублей жалованья, тогда как управляющий имел только 2000 рублей? Волков говорит, что головой своей обещает мне место в 6000 рублей по крайней мере, ежели уйду из Коллегии. Я не хочу ничего торопить, мой любезный друг, а тебя предупреждаю, что не хочу более служить под начальством графа. Меня постоянно все окликают, упрекают в моем ничтожестве, и я начинаю краснеть за него. Давеча Лобанов мне также говорил: «Бога ради, что вы делаете в вашем Архиве, вы ведь можете претендовать на что-нибудь более блестящее».

Поделиться с друзьями: